Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В садах чудес
Шрифт:

Будильник молчит. В полуприкрытое шторой окно просачивается серый смутный свет холодного городского утра. Еще рано. Часов шесть, наверное. Можно лежать, привыкая к холоду, и думать.

Значит, какова ситуация на сегодняшний день? Тебя зовут Пауль Гольдштайн. Двадцать три года. Университетское образование. Филолог. Диссертация — «Особенности творчества Вильгельма Гауфа как представителя немецкой позднеромантической традиции». Сегодня эта диссертация не нужна никому, и прежде всего — тому, кто ее написал.

История Пауля Гольдштайна — по сути дела, очень обычная история. После окончания университета в Берлине — возвращение в родной Айзенах, где отец считается лучшим практикующим акушером-гинекологом. Но что делать в провинции молодому человеку, пишущему стихи с тринадцати лет? Конечно, в Айзенахе когда-то родился

Бах. Но все равно Айзенах — это провинция. И Паулю Гольдштайну там делать нечего. А что делать в Айзенахе Паулю Гольдштайну? Давать репортажи в местную центральную газету в отдел происшествий? Или писать в две другие местные (нецентральные) газеты рецензии на концерты классической музыки в Рококо-зале? И вот Пауль Гольдштайн возвращается в Берлин. Скромное денежное пособие, ежемесячно высылаемое отцом, поддерживает его силы; а несколько научных статей и опубликованные в берлинских газетах заметки дают иллюзию, будто он сам себя содержит.

Как все поэты, чье отрочество пришлось на годы Первой мировой войны, Пауль одержим идеей Апокалипсиса. Об этом, а также о далеких бразильских пальмах повествуют шесть стихотворений Пауля Гольдштайна, напечатанных в одном поэтическом альманахе, в редакции которого Паулю доброжелательно намекнули на то, что фамилия «Гольдштайн» — недостаточно арийская, и предложили придумать псевдоним. И Пауль придумал себе псевдоним — «Кениг». Если «Гольдштайн» — это «слиток золота», то «кениг» — это «король». Звучит достаточно вызывающе.

Паулю много раз говорили о том, что стихи его талантливы. Приходилось ему слышать и слово «гений», но он не из тех, кто склонен упиваться подобными эпитетами. Для Пауля главное — его внутренняя уверенность в том, что его стихи — настоящие.

Михаэлю Пауль доверяет, и вовсе не только потому, что Михаэль высоко оценивает стихи Пауля, но потому что Пауль чувствует — суждения Михаэля точны и оригинальны.

— Когда читаешь стихи Кенига, — задумчиво говорит Михаэль, — возникает странное ощущение… я бы назвал это уверенностью… уверенностью в том, что романтические стихи Пауля Кенига — отнюдь не есть некая компоновка деталей, вольно надерганных из книг, как это обычно бывает. Нет, когда я прочитываю уже первые три-четыре строки, мне начинает казаться, будто поэт…

— Все это видел на самом деле! — издевательски доканчивает резкая угловатая Рената, пишущая короткие новеллы о женщинах из рабочих кварталов.

— Оставь этот издевательский тон! — вмешивался Александер, еще один прозаик в этой компании молодых писателей. — И мне тоже всегда кажется, будто Пауль описывает то, что он действительно видел!

— Я только хочу добавить, — подытоживает Михаэль, — что мне совершенно безразлично, каким способом достигается этот необычайный эффект подлинности, мне важно, что он существует. И при этом под этим понятием «подлинности» я подразумеваю вовсе не какое-то плоское жизнеподобие, но это ощущение яркости, свежести…

Тут вступает в разговор еще кто-нибудь, и еще, и еще…

Пауль и сам о себе знает, что у него, то что называется, богатое воображение. Порою он чувствует, что все эти каждодневные впечатления обыденной жизни, все прочитанное и услышанное, все, что заполняет мозг и затрагивает душу, всего лишь не допускает туда какие-то иные ощущения и картины и впечатления. Когда Пауль отвлечен от всей этой многообразной обыденности, особенно часто это, конечно, случается по ночам, тогда его сознание заполняют странные видения. Иной раз он задумывался о том, является ли это аномалией? Для поэта, разумеется, нет. И, кроме того, Пауль Гольдштайн отнюдь не производит впечатления безумца. Это спокойный, в меру общительный юноша, довольно высокий, стройный, темно-каштановые пряди спадают на лоб, лоб у Пауля высокий. Карие глаза глядят доброжелательно. Короче, вид у него располагающий.

Но вот этой ночью… Он снова видел. И он не может сказать, что это было во сне. Правда, медики пишут о просоночном состоянии — что-то промежуточное, какое-то пространство между сном и бодрствованием. Но Пауль готов поклясться, что все это происходило наяву. Наяву, но… Он одновременно был там, в той другой действительности, и здесь — лежал на постели в холодной комнате, словно загипсованный, не в силах шевельнуться, ощущая свое тело каким-то бесформенным камнем.

Он ощущал тепло. Одновременно — в одной действительности, где его

тело было странно-окаменелым, ощущал холод; в другой, где тело было живым, подвижным, но призрачным каким-то, ощущал тепло. Но это было не то тепло, не настоящее. А какое должно было быть настоящее? Он не знал.

А это было тепло костра. Это было за городом. Но это было довольно давно. Он был одет в пальто, и шляпа на голове. И он полагал, что это, должно быть, где-то середина девятнадцатого века. Но тот, другой «он», в «другой действительности», отлично знал, какой это год и как называется пальто, и все это было для него обыденной действительностью, но Пауль на постели в холодной комнате ничего этого не знал.

Город был — Берлин. Пригород? Обширный, наводящий уныние пустырь. Снег неопрятными клоками покрыл редкие, торчком стоящие голые черные кусты. Земля тоже была черная и вытоптанная. Потрескивал костерок. Горсточка красноты на черно-белой земле. Поодаль остановилась цыганская кибитка. Конь был впряжен и переступал с ноги на ногу, насторожив уши, потом выронил комья навоза. Они задымились на холоде. Несколько цыган, мужчин и женщин, жались у костра. Пауль остановился поодаль. Он был чужим для этих людей. Чего он ждал? Он видел их не в первый раз. Припоминалось другое — комната с высоким сводчатым потолком, столы. Трактир? При свете свечей он тогда различал их лица. Крупные черты, отчужденное очарование Востока, которое, конечно же никак не соответствовало внутренней сути этих людей. Он знал, что они грубы, примитивны, что напрасно толкуют об их свободе пресловутой; грубейшая и примитивнейшая субординация царит в их среде; если они от чего-то и свободны, так только от тех понятий гуманизма, что составляют смысл европейской культуры. С детства им внушено, что все люди (то есть большинство людей), не принадлежащие к их клану, существа низшие и потому всех людей можно обманывать и презирать. И сейчас, стоя у костра, поодаль от Пауля, они видели его и презирали. Но у него-то откуда бралось это раздражение? Что он хотел загасить, разжигая в душе именно это чувство?

Они кутались в какое-то темное тряпье. При дневном свете их лица казались менее таинственными. На самом деле он знал, что это все из-за нее. Он нарочно повернулся спиной. Он знал, что она среди них, она родилась среди них и всегда жила. И то, что ему показалось, будто она не похожа на них, то — иллюзия.

Он резко обернулся. Он не мог смотреть на нее непрерывно, делалось слишком больно. Длинная темная юбка скрывала ее маленькие ступни в темных, немного великоватых ей башмаках. Она куталась в коричневый платок с кистями. Было больно видеть ее черные волосы, свободно падавшие на плечи и на щеки, светло-смуглое лицо, оттененное черными бровями, нежные глаза и губы. И все это выражение нежности, мягкости и беззащитности. И вся, какая она была, худенькая и высокая, с чуть широковатыми плечами, с какой-то открытой порывистостью жестов и с этой по-детски наклоненной черноволосой головой.

Затем он очнулся. На самом деле (впрочем, где оно существовало — это «на самом деле» — здесь, в комнате с холодными стенами, оклеенными бледно-зелеными обоями, или там, на заснеженном пустыре у костра?), на самом деле он этой девушки не знал, никогда не видел ее. И влюбленность, которая его терзала в «другой действительности», не была такой мучительной для молодого поэта, жившего сегодня… А то, значит, было вчера, давно, когда-то? И все равно влюбленность была. Но все должно было произойти иначе. Как? Он не знал.

Он не мог сказать, что его стихи, то, что называется, замечены критикой, если не считать нескольких строк в одной из статей Михаэля. Хотя… о Пауле Кениге говорили, многим его имя было известно.

Ему нравилась эта жизнь, эта сосредоточенность на литературных сплетнях, на мнениях о своих и чужих стихах и прозе. Все остальное в жизни — политика, быт — воспринималось как нечто вспомогательное, служащее лишь почвой для создания истинного бытия, то есть литературы.

Ему нравилась вся эта беготня по редакциям и издательствам, шумные и, наоборот, тихие компании; кафе, кабаки, ни к чему не обязывающие, быстро прерывающиеся любовные связи. Нравилась даже неустроенность, нехватка денег. Интуитивно он чувствовал, что все это даже подстегивает его талант, но все это должно быть ограничено известными пределами, переход за которые уже будет означать отчаяние, отупение и полную невозможность работать, писать.

Поделиться с друзьями: