Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Возле татарской мечети друзья расстались: Зайкину пришло время возвращаться в туалет, а Незнамову хотелось пройти дальше, через площадь Льва Толстого перейти на Большой проспект, оттуда на проспект Щорса, где на углуРопшинской, в огромном шестиэтажном доме Юрий Гэмо получил свою первую законную городскую жилплощадь — комнату на последнем этаже.

После того памятного вечера Коравье исчез, и, когда прошло больше двух недель, Гэмо забеспокоился.

— Ему стыдно, вот он и не показывается на глаза, — предположила Валентина, но и она согласилась с тем, что надо съездить в общежитие, найти земляка.

Утренним поездом Гэмо отправился в город.

В этот час воздух прохладен и отдаленно напоминает летний воздух Уэлена, когда солнце стоит над Дежневским массивом и тень

от маяка ложится на нетающий снег на склоне холма. Погружаясь в собственные тексты, в картины, создаваемые воображением, Гэмо значительную часть времени как бы проводил у себя на родине, в яранге, в залагунной тундре, не раз проходил по длинной галечной косе от селения, мимо электрического ветряка и полярной станции до Пильгына — пролива, соединяющего лагуну с океаном, шел но пружинящим под ногами кочкам мимо холма Линлиннэй, кладбища, усеянного побелевшими костями схороненных по древнему обычаю прямо на поверхности тундры родичей. Тогда в Уэлене по-новому хоронили только русских и немногих местных аборигенов, выбравших дорогу к новой жизни и пожелавших быть похороненным согласно новым обычаям. Над землей торчало всего лишь несколько фанерных пирамидок с облезлой краской, с пятиконечной жестяной звездочкой, вырезанной из консервной банки.

Чаще всего Гэмо вспоминал скалистый обрыв сразу за маяком, откуда открывался вид на захватывающий дух простор, уходящий далеко за горизонт, до самого Северного полюса. Он мог здесь пребывать часами, наблюдая за бесконечными птичьими стаями над водной поверхностью, за китовыми фонтанами, моржовыми стадами, движущимися от Берингова пролива на запад к мысу Рыркайпий. Здесь раздавались лишь природные вечные звуки — плеск волны о галечный берег, свистящий взрыв китового фонтана, утробное хрюканье моржей да несмолкаемый птичий гомон. В этой вековой музыке и чистом воздухе тело становилось бесплотным, как бы растворенным в окружающем сверкающем пространстве, оно становилось частью этой вечности, и сердце повторяло удары волн о берег.

Тоска охватывала Гэмо от этих воспоминаний, и он хорошо понимал Коравье, который эту тоску не таил, говорил о ней, особенно когда впадал в опьянение. Он громко ругал каменный город, утверждая, что души обитателей Ленинграда окаменели, покрылись холодной сырой слизью, наросшей за два столетия существования города на стены дворцов, гранитные набережные. Чаще всего Гэмо мысленно соглашался со своим земляком и знал причину его безысходной тоски: отсутствие простой женской любви, близкого и понимающего сердца. Но как раз именно в этом Гэмо никак не мог помочь ему. Это была область сугубо личного, и он мог только сочувствовать и надеяться. В случае с Антониной, видимо, произошла серьезная ошибка со стороны Коравье, и он просто хорошее отношение доброй, отзывчивой девушки принял за нечто большее. И, видно, не может отрешиться от своего чувства, несмотря на весь свой скептицизм и критическое отношение к жизни.

В общежитии Коравье не оказалось. Сосед по комнате, студент-филолог с роскошной фамилией Парижский, сказал, что не видел его, по меньшей мере, недели две. В деканате тоже не имели никаких сведений о нем. Часть студентов-северян уехала в дом отдыха на станцию Сиверская. Может, он туда подался? Скорее всего, так и есть, потому что других объяснений просто не было. Успокоенный, Гэмо купил продукты и отправился на вокзал.

В дороге вспоминал, как сам неожиданно влюбился и женился, не пожалев о своем опрометчивом шаге ни на минуту. Это было какое-то наитие свыше, когда два совершенно одиноких человека нашли друг друга в огромном, многомиллионном городе.

Рассказы о жизни в блокадном Ленинграде приходилось буквально вытаскивать из памяти Валентины: она не любила вспоминать об этом, и каждый раз голос ее дрожал и на глаза навертывались слезы. Гораздо охотнее она вспоминала довоенные годы, особенно летние дачные месяцы, на хуторе недалеко от Луги, в лесу, полном ягод и грибов. Детство ее закончилось в первые военные месяцы и наступило время испытаний, которые и не каждый сильный, взрослый человек мог вынести.

Из воспоминаний его собственного далекого детства, конечно, остается самое светлое и радостное: уэленская весна с прилетом первых уток, священный обряд Спускания Байдар, школьные годы, когда каждый день невероятно расширял вселенную, казавшуюся бесконечной, чтение книг, погружение в иной, волшебный мир, такой далекий от Уэлена, затерянного маленького чукотского селения на кончике северо-восточной Азии. Весенняя тундра, походы с бабушкой за ягодами, кореньями, ее бесконечные рассказы и легенды о давних временах, о деде Млеткыне, великом шамане Уэлена, расстрелянном большевиками. Дед, чей облик

сохранился на фотографии, сделанной каким-то уличным фотографом в Сан-Франциско, выглядел совсем не по-чукотски. В широкополой шляпе, в легкой рубашке, в джинсах, великий шаман Уэлена скорее походил на кого-нибудь из героев любимого американского писателя Джека Лондона. Врагов народа Гэмо представлял вооруженными до зубов разбойниками, отстреливающимися от наседавших на них красноармейцев и пролетариев, размахивающих серпами и молотами. И, хотя Гэмо в школьные годы был и пионером и комсомольцем, он никак не мог поверить в то, что дед был противником Советской власти. Это была какая-то чудовищная ошибка.

Это его сомнение подтверждалось еще и тем, что некоторые приезжие большевики, большие советские начальники, правившие от имени Москвы на обширной территории от границ Камчатки до Ледовитого океана, были далеки от идеала. Прежде всего, многие из них жестоко пили, да еще склоняли к этому большинство уэленцев. Если это был праздник, особенно революционный, то после обязательных торжественных ритуалов — речей, шествия, окрашенных нетерпеливым ожиданием главного деяния — возлияния — наступала настоящая вакханалия. В редкой яранге не валялись пьяные вперемежку со спящими собаками, женщины совокуплялись с чужими мужьями, девушки либо молча отдавались пьяным русским начальникам, среди которых нередко были и учителя, либо с истошным визгом пытались убежать от ослепленных похотью и туманом алкоголя преследователей. Как ни странно, революционные праздники запомнились именно этим. Но что интересно, на собственных праздниках, когда почти тайком, вдали от любопытных глаз райкомовских и райисполкомовских работников, совершались обряды и священные ритуалы, никакого пьянства не было. Если на трибуну мог выйти оратор, от которого разило спиртом и чья речь свидетельствовала не столько о революционном волнении, сколько о количестве выпитого, такого никак не могло быть на морском берегу, когда Морским Богам приносились жертвы в виде пожелтевшего, долго хранимого оленьего сала. В разговорах с Духами и Дьяволами требовалась трезвая голова и ясный разум.

Гэмо, разузнав, что Коравье среди отдыхающих на Сиверской нет, предположил, что тот уехал на Чукотку. И каждый раз, бывая в городе, Гэмо заходил на факультет и заглядывал в почтовую ячейку, предполагая найти какую-нибудь весточку от друга.

Валентина беспокоилась и не разделяла спокойствия мужа.

— Знаешь, сколько времени мы добирались сюда? — успокаивал жену Гэмо. — Четыре месяца! Почему-то наш пароход «Жан Жорес» вместо Владивостока повернул на Сахалин, и там мы просидели на морском вокзале городка Отомари целый месяц!

Городок только что переименовали в Корсаков, но местные жители, среди которых было много корейцев, продолжали употреблять его японское наименование. Еще кое-где висели зазывные вывески «Корейская закусочная», где, кроме водки и сухой колбасы на ломтике черствого хлеба да подозрительного вида морской капусты, ничего не было. Из порта каждую неделю уходили пароходы на материк, но сесть на них не было никакой возможности — тысячные толпы жаждущих покинуть остров буквально брали штурмом корабль, легко оттесняя в сторону робких чукотских парней.

Об этом многомесячном путешествии, думал Гэмо, можно когда-нибудь написать книгу. Об открытии новой земли через мутное вагонное окно и редкие выходы на перроны десятков вокзалов дальневосточных, сибирских и российских городов на всем протяжении долгого пути в Ленинград.

— Он же знает, что ты волнуешься, — напоминала Валентина.

— У нас по поводу таких пустяков не принято волноваться, — ответил Гэмо.

— А если с ним случилось несчастье?

— Самое большое несчастье, которое может приключиться с Коравье: выпьет лишнее и отстанет от поезда. Но он человек сообразительный, опытный. За те четыре месяца он постиг всю премудрость путешествий по нашим железным дорогам. Наверняка сидит где-нибудь во Владивостоке и умоляет моряков взять его на корабль, идущий на Чукотку.

Но весть о нем пришла совсем из другого места. Придя на факультет, Гэмо нашел на доске объявлений извещение о смерти земляка. Сонная секретарша ничего толком не могла сообщить. Расспросив кое-кого в общежитии, лаборанток, Гэмо узнал, что тело выловила речная милиция в устье Невы. Пока нашли, кто может опознать, составляли бумаги, прошло какое-то время.

— Почему меня не позвали? — допытывался Гэмо у факультетских служащих, но никто ничего вразумительного не мог сказать. Ему пришлось выслушать самые противоречивые утверждения: то ли Коравье похоронили на каком-то дальнем кладбище, но где именно никто не знал, так как хоронила милиция, то ли сожгли в крематории.

Поделиться с друзьями: