Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве
Шрифт:

— Нет, мы ещё брыкаемся. Ушли в песок, а всё ещё шуршим.

— Требуете открытия университета? В землячествах собираетесь?

— Да, в землячествах.

— Скажите, меня могут принять?

— А почему бы и нет? В какое хотите?

— Верхне-Волжское.

— Ну и вступайте.

— Но я же не студент.

— Слушайте, вы — Федосеев, а Федосеева студенчество знает.

— Давайте потише. Мы не одни тут.

— Чёрт, забылся.

Половой принёс пиво и кружки. Васильев разлил бутылку, попробовал чёрный портер и крякнул,

— Хорошая штука, — Он расстегнул пальто и увидел газету, высунувшуюся углом из внутреннего кармана, — Да, у меня же «Волжский вестник». Любопытное сообщение. Эпидемия самоубийств,

оказывается, захватывает и рабочих. — Он вынул газету и, не развёртывая её, нашёл нужное место, — Вот, послушайте. «Двенадцатого декабря, в восемь часов вечера. в Подлужной улице, на берегу реки Казанки, нижегородский цеховой Алексей Максимов Пешков выстрелил из револьвера себе в левый бок с целью лишить себя жизни. Пешков тотчас же отправлен в земскую больницу, где, при подании ему медицинской помощи, рана врачом признана опасной. В найденной записке Пешков просит никого не винить в его смерти». — Васильев посмотрел на Николая. — Вы что. дружище?

Николай схватил газету, прочитал подчёркнутые сипим карандашом строчки и встал.

— Я пойду, — сказал он.

Васильев кое-как усадил его.

— Куда вы пойдёте?

— В больницу.

— Хорошо, посидим и пойдём вместе. Вы его знаете?

— Да, знаю, — Николай облокотился и уткнулся лицом в ладони. Он хотел вспомнить ту августовскую ночь, которая свела его с Пешковым, и восстановить подробности разговора с ним. Что он тогда говорил, когда шли с Арского поля? «Цианистый калий. Может, в нём только и есть смысл?» А потом? Потом удалось его немного рассеять, он несколько повеселел. Договорились встретиться. На Рыбнорядской расстались. Он пошёл к Бассейной, большой, тяжёлый. Шёл крупно, сильно наклоняясь вперёд. Шаги долго слышались на пустынной ночной улице.

— Николай, плачешь, что ли? — сказал Васильев. — Ты хоть расскажи, что это за человек.

— Да, любопытное сообщение, — сказал Николай, всё ещё подпирая лицо ладонями.

— Ну прости, я же не знал… Прости, друг. И давай с этого раза на «ты».

— Человек пустил в себя пулю, а мы любопытствуем.

— Прости, Николай. Да, мы ещё равнодушны к человеку. Несчастье знакомого — эго мы поймём.

А если он совсем тебе никто? Ни брат, ни друг, ни товарищ? Тогда как мы смотрим на его судьбу? Тогда вырывается это проклятое «любопытно». Ты не такой.

Ты бы не стал угощать вот таким сообщением. Пошли.

В больницу их не пустили, и они разошлись. Васильев звал к друзьям на Старо-Горшечную, но Николай отказался, пошёл как будто на свою Засыпкину, но, когда товарищ скрылся, повернул в противоположную сторону, к Подлужной.

На Подлужной он остановил одну старушку и спросил, не знает ли она, где тут стрелялся Алексей Пешков.

— Какой Пешков?

— Тот, о ком сообщает газета.

— Милый ты мой внучек, да разве ж я читаю их, газеты-то? Неграмотна. Не знаю, о ком там пишут. Говорят, какого-то молодого человека вон там подобрали, на Федоровском бугре.

Николай пошёл на Федоровский бугор, нашёл у края обрыва истоптанный снег, но крови на нём не обнаружил. Постоял, осмотрелся кругом и хотел было зайти в крайнюю избу напротив, но хозяева, наверно, увидели его в окна и догадались, что он хочет что-то разузнать: из калитки вышел мужчина в накинутой на плечи шубёнке, он пересёк улицу и подошёл к обрыву.

— Скажите, не здесь произошло самоубийство? — спросил Николай.

— Здесь, здесь, сынок. Вот тут он лежал. Вы, поди, его родственник?

— Нет. Товарищ. Ходил в больницу — не допустили, спрашивал, как он себя чувствует, — не отвечают. Скажите, вы его видели?

— Видел.

— В каком состоянии? В очень тяжёлом? Жить будет?

— Не знаю, сынок. Больно уж плох он был. Да я лица-то и не разглядел, темно было. Думаю, оклемается, выживет. Парень, видать, здоровый.

В сердце-то не попал. Молодой, оправится.

— Спасибо.

Мужчина ушёл. Николай ещё постоял, посмотрел на следы, на тоскливые сугробы, на торчащие из-под снега стебли крапивы, на крутой обрыв, на белую равнину внизу, где пряталась замёрзшая Казанка. Что же толкнуло сюда Алексея? Конечно, не нужда и не личное горе, а «страшная неразбериха», о которой он говорил в ту августовскую ночь. Упустили человека. Но нет, он сильный, поправится, и надо будет взять его в кружок.

Дунул ветер, зашевелились и зашуршали стебли крапивы, кустиком торчавшие у края обрыва, чёрные на белом снегу. Николай для чего-то сорвал вершинку одного стебля, положил её в карман шинели и вышел на дорогу. Ему было тяжко и одиноко. К кому пойдёт он с этой печалью? Молодёжь его круга живёт лишь социальным» проблемами и личных переживаний не признаёт. С чувствами можно было пойти только к Ане, та всё поняла бы, но её нет в Казани. Вчера он искал её, заходил даже, нарушив уговор, в тот дом, где она ютилась, и там сказали, что уехала неделю назад в Астрахань. Неделю назад. Как раз в тот день, когда выслали партию студентов, в которой отбыл Дмитрий Матвеев. Значит, за ним она и отправилась в путь. Не в Астрахань, не к родным она поехала, а туда, куда угнали Митю.

Он шёл но окраинным улочкам, не выбирая пути. Кто-то задел его плечом, и тогда он, оглянувшись и увидев белую спину прохожего, заметил, что валит густой снег. Ага, кончилась долгая жестокая стужа. Мотовилов, бедняга, всё мёрз в своём стареньком пальто, в поярковой шляпе. В Пензу угнали. Как-то он там?

Хозяйка куда-то ушла, оставив во дворе след башмаков. Николай нащупал на притолоке ключ, открыл дверь.

Он разделся и сразу, чтоб не поддаться пагубному унынию, принялся за дело. Стал разбирать и укладывать свою оскудевшую библиотеку. Вся нелегальщина уже перенесена к надёжным и никем не заподозренным друзьям, а дорогие золочёные фолианты проданы перед отправкой изгнанных студентов. Со многим пришлось расстаться, даже с «Илиадой» и «Оддс-сеей». Остались из любимых незапретных книг только те, без которых просто и жить нельзя.

Вот Софокл. Ну, без этого можно было обойтись. Лучше бы, не будь он такой дорогой, оставить несравненного жизнелюба Гомера. Ну ладно, пускай остаётся хоть Софокл, — может быть, когда-нибудь захочется вдохнуть благословенного воздуха Эллады.

Вот великая Россия: Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Тургенев, Достоевский, Толстой, Лесков. С этими разлучиться невозможно. Читать их по-настоящему теперь, конечно, не удастся, но иногда всё-таки урвёшь свободную минуту, откроешь какой-нибудь том и проглотишь две-три страницы, чтобы поддержать дух и подкрепить силы. Это русские Гомеры. Всех их в один чемодан. Войдут ли?.. Вошли, даже осталось место ещё для двух книг. Кого сюда поместить? Гейне? Этого можно, не испортит компании. Что ещё? Вот обруганные Михайловским «Братья Земгано». Критик не впускает несчастных акробатов в литературу, требует героев, возвышающихся над толпой. Не признаёт автора романа писателем. Нет, уважаемый Николай Константинович, позвольте с вами не согласиться и положить Эдмона Гонкура вместе с великанами. Вот так.

Николай заполнил большой чемодан, закрыл его и подошёл к полке. На ней остались кроме философов писатели, вокруг которых шумела русская радикальная интеллигенция. На первом месте стоял Глеб Успенский, за ним — Златовратский, Засодимский, Наумов, Каронин. Все они в меру своих сил пытались помочь России выбраться из тупика. Все, перепуганные вломившимся капиталом, кинулись к мужику и принялись изучать его жизнь, чтобы найти в ней спасение. И если он, Николай Федосеев, хочет хорошо понять народников, ему надо заняться вот этими писателями, а те, уложенные в чемодан, могут подождать — у них впереди целые тысячелетия.

Поделиться с друзьями: