Ванька-ротный
Шрифт:
— Ну ладно! — сказал Егор. — Я выпью за тебя и за себя, гвардии капитан! Старшина! Тащи сюда вторую кружку! Давай эту мне в руку! Старшина подал ему кружку, он опрокинул её и выпил её залпом(первую, отдышался, разжал губы) промычал:
— Давай! Быстро вторую! Никогда раньше не пил сразу четыреста грамм! Ох! Как пошла! Так и зажгла всё внутри и завертела! Положите меня братцы! Я немного полежу!
— Закусить не надо? — спросил старшина.
Егор в ответ даже звука не издал. Его положили на нары, под голову положили ватную куцавейку и он заговорил сам с собой.
— Женушка меня ждет. Там без меня дочка растет, у неё уши тоже торчат, как у меня. Вся в папашу. А я хотел чтобы ушки у неё были прижаты, как у жены. Хотел чтобы дочка была красивой. Ну и пусть топырщатся. Внуки будут похожи на меня. Егор закрыл глаза, откинул руку в сторону к земляной стене и постепенно затих.
— Посмотри старшина, что-то он быстро затих (успокоился
Старшина наклонился над ним, Егор больше не дышал. Он потерял много крови и выпил водки. Смерть его была тихая, легкая и не мучительная. “Помирать мы станем и не охнем…” — вспомнил я строку из одной песенки. Я пролежал на нарах в землянке ещё несколько часов пока из полковых тылов не вернулась наша повозка. Меня положили на телегу и повезли в санроту. Осмотрев наложенные на раны повязки, капитан медслужбы Соболев выписал эвакокарту и отправил меня в медсанбат.
В медсанбат нас везли на другой телеге. Если до санроты старшина ехал осторожно, часто останавливался когда мы начинали стонать. То этот обозный из санроты не останавливал свою лошадь даже когда мы на него начинали матом кричать. Потряс он нас хорошо, но слава богу путь был короткий, всего километров шесть.
Я был измучен и совершенно разбит перед тем как попал под нож на хирургический стол медсанбата. Старшина довез меня на своей телеге только до санроты. Здесь стояла телега с повозочным-санитаром. Похабная, корявая, мордастая личность, какую только увидишь в тылах дивизии или полка. Её заметишь, когда мы отъехали от санроты, её познаешь только подпрыгивая раненным, лежа в телеге, её нутро раскроется только в пути.
— Разрешите вернуться мне во взвод, товарищ гвардии капитан? — промямлил взводный старшина. — Ещё двух солдат нужно доставить. Хотя он мог из санроты послать за ними подводу.
— Езжай! Езжай! — сказал я ему.
Я был в 48-м полку новый человек. Пробыл в разведке всего неделю. Старшина и разведчики не успели привыкнуть ко мне, смотрели как на пришельца, я был им чужак. И они естественно хотели поскорей сбыть меня с рук. Тем более, что я был уже не вояка. Старшина торопился назад в своё хозяйство и я не стал задерживать старшину. В полк я не вернусь. Это понимали мы оба. Военврач Соболев сделал мне укол против столбняка и велел положить меня на санротовскую повозку. Чем собственно санитарная повозка отличалась от простой телеги? И у той и у этой колеса и колки приделаны жёстко. Мордастый, тот самый с наглым видом, придержал лошадь. Санитары осторожно переложили меня к нему в телегу.
В тыловых подразделениях обычно цеплялись и застревали евреи, проходимцы и всякая мразь. Скромный, простой и совестливый человек прямым путем попадал в стрелковую роту, на передовую. В данный момент мне было не до философии и размышлений. Меня положили в телегу и я терпеливо ждал, когда повозочный размотает привязанные к березе вожжи, чмокнет губами и размашисто стеганет кобылку кнутом.
Мордастый где-то ходил, а его тощая, привязанная к березе кобыла переступала с ноги на ногу. Она изредка фыркала, (только что пройдя длинный путь) и понимающе качала головой. Но вот, наконец, появился повозочный-санитар с кнутом за поясом и ковригой черного хлеба за пазухой. Он распутал длинные вожжи, поглубже засунул. ….буханку черного хлеба в шинель, дернул за вожжи, хлестнул кобылу кнутом по ребрам и присвистнул. Кобыла дернулась и телега покатила вперед. Повозочный погонял её всю дорогу не потому, что торопился доставить нас раненных побыстрее, а потому, что в небе появился немецкий самолет-разведчик, так называемый “костыль”. Дорога по которой снабжались полки и по которой в тыл эвакуировали раненных в светлое время была у немцев под наблюдением. Было раннее утро. Серый день надвигался помалу. За ночь сильно похолодало. Изрытая и избитая …… дорога за ночь успела застыть. Все следы и отпечатки солдатских ног, глубокие борозды окованных железом колес, выбоины лошадиных копыт за ночь застыли, стали как камень тверды. Все сырое и хлипкое, что скользило и расплывалось под ногами и колесами, теперь было прочно и неподвижно сковано льдом. И лошадь как пьяный солдат, тащилась по изрытой и бугристой дороге, кидаясь из стороны в сторону, шарахаясь по обочинам, она сама выбирала себе дорогу и с трудом тащила телегу вперед. Колеса с тупыми ударами прыгали и громыхали по застывшей земле. Телега при каждом ударе замирала, а нам казалось что она совсем остановилась. Но лошадь дергала и повозка с силой ударялась о новое препятствие. При каждом новом ударе в кровоточащих ранах что-то с невыносимой болью обрывалось. Вспухшее от удара мины тело каждый удар воспринимало как ковыряние в рваных кишках (и ранах ржавым гнутым гвоздем). Две пары колес, затянутых в железные обручи, беспрерывно прыгали, разрывая нестерпимой болью всё тело. Все трое раненных, лежавших в телеге, стонали и корчились от боли.
— Братишка, будь другом, придержи
маленько!— Брат милосердия, сжалься, сделай остановку, дай передохнуть, пощади!
— Ты слышишь или нет?
— Ты остановишь, сволочь? — закричал я. — Жалко нет пистолета, а то бы пристрелил я тебя.
— Гнида ты! Повозочный два раза останавливал свою телегу в кустах на короткое время (на всем промежутке пути).
Ой! Ох! — с облегчением вздыхали мы. Но как только мы кончали стонать, повозочный тут же трогал телегу. На него не действовали наши жалобы, стоны и крики. Он боялся, что вот-вот из облаков появится самолет. Не мог же он через каждую сотню метров останавливать лошадь и давать нам передых. Тут в небо гляди! — было написано на его лошадиной морде.
Мы подпрыгивали лежа в телеге, бились о дощатые борта. Мы больше не умоляли и не просили, мы просто от бессилия и боли хрипели. Мы дергались вместе с телегой, корчились от боли, а ему было наплевать на нас. Лошадь-животное и то понимала, что тащит в телеге раненных, она знала где взять легонько на бугорок, где сойти под горку тихо. А то двуногое ничтожество с остервенением погоняло её кнутом (стегало), дергало длинными вожжами и опасливо посматривало на небо. Он и вожжи держал в натяг наискось и подальше от телеги. И вожжи у него были предусмотрительно длинные. Он явно боялся подходить близко к краю борта телеги. Эти раненные как одержимые. Подойди близко, вцепятся ногтями в горло. Стащат с загривка винтовку другой и расхлопают тут же в кустах за спасибо живешь. Скажут потом, что во время бомбежки убило. Потом ищи!
Трупы на фронте не вскрывают. Будешь валяться в кустах. Ездить будут мимо. Закопать некому будет. Если бы у раненных в санроте не отбирали оружие, то многие из тыловиков получили бы пулю в живот. И сейчас иногда на дорогах находят сослуживцев мертвых с пулей в животе. Кто их казнит? Вот ведь несправедливость. А что поделаешь? Пойди узнай кто им пустил её? В санротах насчет оружия дело поставлено строго. Пока тебе делают перевязку обмундирование и твой вещмешок перетряхнут и прощупают по швам. Глядишь, потом чего-нибудь и не досчитаешься из личных вещей. Особенно добросовестно санитары чистили тяжелораненых. Тот на костылях может за свой мешок постоять. А этот не встанет, не побежит. Пока его на костыли поставят, он и знать не будет где и как это произошло.
Таков приказ насчет проверки каждого, и этого требует высокое начальство. Но это несправедливо! Да, несправедливо! Но зато здорово! Во время громыхания и тряски телеги повозочный смотрит все ли живы, смотришь одного (двух лежачих) можно вывалить на обочине в кустах, не довозя до медсанбата. Этот теперь не будет кричать погоди. В телеге они сами отсортируются, только кобылу знай погоняй. Барахло раненного остается у повозочного. В вещмешке по дороге умершего иногда остаются трофейные вещицы, глядишь и часики попадут. На телеге тому жить, кто выдержит тряску. А у кого не хватит сил — богу душу отдаст. Сколько раз по приезде в санбат с телеги снимали остывшие тела. И ни один из повозочных-санитаров не получил за это награды. Вот что обидно. Одни в стрелковых ротах воюют, а другие с телег сбрасывают умерших, которых с трудом и с новыми потерями ночью удалось вынести с поля боя. Они умирают от тряски в вонючей телеге, а эти с кнутами за голенищем по сей день считаются ветеранами войны. Стрелять надо такого брата-милосердия, в расход по дороге пускать. Когда меня в медсанбате стали резать без всякого наркоза, т. е. без замораживания, как мы тогда называли, то боли от лезвия ножа и чистки ран по сравнению с муками в телеге показались мне детской забавой. Хотя во время операции я стонал и ругался.
Через некоторое время я лежал в хирургической палатке на деревянном узком столе, застланным белой клеёнкой. Две медсестры стали сматывать с меня бинты. Когда я предстал перед ними в голом виде они доложили хирургу. Пришла женщина, капитан медслужбы, лет тридцати пяти. Она осмотрела все мои раны, потрогала пальцами и велела колоть местную анестезию. Тело моё от удара мины опухло, стал заплывать левый раненный глаз. Они начали с ног. Каждый укол толстой иглой и большой объем вливаемой жидкости раздирали мне опухшие мышцы (вокруг ран). Вокруг каждой раны они делали два, три укола. Я поднялся на локтях, медсестры с двух сторон бросились ко мне и повисли у меня на руках.
Я выругался матом. Они мне ответили: — “ Успокойся, миленький, лежи смирно.”
— Режьте так, без ваших уколов! И не подходите ко мне больше с этим шприцом! Мне всё мясо раздирает от вашей анестезии! Держите меня за руки, за голову, на ноги навалитесь, на каждую по одной! Я буду терпеть и скрипеть зубами!
— Ну терпи, капитан! Терпи милый разведчик! Я сжал зубы и через нос застонал.
— Режьте быстрее! Чего встали! — в перерывах между стонами кричал я. На руках и ногах у меня висели по одной сестре. Ран и осколков только на ногах было с десяток, не меньше. Я терпел, ругался, матерился и кричал. Подгонял хирурга и умолял работать побыстрее.