Вечерний свет
Шрифт:
— Ой, а пирог! — вскинулась Маша.
Они с Еленой обе кинулись к духовке, открыли ее, Маша, прихватив полотенцем, вытащила противень, — пирог, ясно было с первого взгляда, сгорел.
— Ой, ну растяпы какие, какие растяпы! — в сердцах, расстроенно бросила Маша полотенце прямо на пирог.
— Это ты, Саня, пришел здесь со своим заявлением!..— упрекающе сказала Елена. — Забыли все.
— Да сажать его больше не следовало — вот что,— теперь в голосе Маши была запоздалая уверенность.
— Так и не следовало тогда, — сказала Елена.
— Да я думала, а ты говоришь — нужно, я и послушалась.
— Не нужно было слушаться,
— Вы русские, нет? — с посмеиванием спросил Виссарион. — А то вы сейчас обе прямо наглядное пособие к поговорке: кренок русский человек задним умом.
Елене
— Шли бы вы, Саня, отсюда, ие мешали бы лучше, — сказала она.— Папа, идите-ка лучше!
— Пойдем, — потянул Евлампьев Виссариона. — Ну его, от греха подальше.
— От греха, именно,— согласился Виссарион, посмеиваясь. — От греха…
Они отодвинули в комнате стулья от стола и сели на них напротив друг друга. — Это она от всей суетни такая… я ведь уж знаю свою жену, как и вы, наверно, не знаете. Ей результат важен, а к результату идти нужно, и это ее раздражает… Предлагал я ей никакого большого сбора не делать, только свои, близкие, — нет, сорок лет, обязательно нужно. Иначе не поймут, не так истолкуют, обидятся…
Начал он говорить об Елене все еще с тем кухонным посмеиванием, а закончил — и следа этого посмеивания в нем не осталось, и лицо сделалось пасмурным.
— Так ты что же, не хотел такого дня рождения? — спросил Евлампьев.
— Да мало ли что не хотел! — Виссарион, увидел Евлампьев, пересилил себя, и вновь в голосе у него появилась пружинящая, какая-то даже залихватская веселость.
— Я, знаете, Емельян Аристархович, не очень-то вообще себе доверяю: может быть, это у меня от слабости, так сказать, моей психической организации идет… Я ведь кто? Про таких шестьдесят лет назад говорили коротко и ясно: хлюпик интеллигент. Созерцатель, другими словами. Помните, тогда, в автобусе, летом еще, когда от Ксюши возвращались, с Леной мы поскандалили? Так ведь что ж, правильно все она говорила: только то и могу делать, что своими руками… А чтобы своей воле подчинять, чтобы такое сделать, чго не от рук, а от воли зависит, — это уже нет, не могу, не получается. И я знаю, что не получается, так еще и в достоинство свое возвожу! А какое уж достониство? Ну, гамма-глобулин достал, так ведь действительно — для родной дочери. А квартира? Права Елена: не она бы, так и жили бы в тесноте той… Меня даже на очередь не поставили. Смешно? Конечно, смешно, но не поставили! И телефон. Пока я пыталея — ннкакого телефона, бумагу даже у себя в университете хорошую достать не смог, так, легковесные все. Занялась Елена — и пожалуйста, стоит. Необходимые все вещи: телефон, квартира… Знаю, что нужные, но вот поди ж ты, не могу через себя переступить: этот ход, по мне, безнравствен, этот унизителен, этим кого-то другого оскорбишь… Так что, Емельян Аристархович, ваша дочь, если посмотреть с точки зрения большей жизненной нужности… видимо, более близко стоит к искомому идеалу, чем аз грешный.
Все это он проговорил тем самым весело-залихватским голосом — как бы не всерьез, в полушутку, но всерьез это было на самом деле, да с таким еще внутренним глубоким надрывом, что Евлампьев, когда он, обманутый поначалу тоном Виссариона, понял это, почувствовал себя на какой-то миг будто раздавленным: да Виссарион же ведь исповедуется ему — вот что!
— Нет, Саня, — сказал он, боясь глядеть Виссариону в глаза и, чтобы занять руки, сгибая и разгибая сухо шебаршащую газету. — Ты не прав. И зачем вообще наговаривать на себя?.. Люди не могут быть одинаковыми — это истина. И всегда, во все века, может быть. с того времени, как жизнь зародилась, как человек человеком стал, всегда были люди действия и люди духовного склада, созерцатели, как ты говоришь. Всегда. И обязательно. И общество не может жить без какого-то одного типа. Исчезни какой-нибудь — и все общество прахом пойдет, рассыплется — черепков после него не найдет никто. Люди действия, они обычно себя главными полагают, солью земли, и ладно, если полагают только, а то часто людей этого противоположного склада презирают просто. Считают их висящими у себя на шее, готовы, чуть что, каменьями их побить. Но ведь, подумать если, так им и делать-то нечего было бы, двигаться куда, не знали бы, если б не созерцатели. Созерцатели, они
духовное аккумулируют, духовную крепость дают, смысл в любое дело вносят, освящают его как бы…— Ну уж, Емельян Аристархович, ну уж!..— поусмехался Виссарион. И вдруг, враз как-то, это выражение залихватской веселости будто стекло с его лица. — Хорошо, Емельян Аристархович, — сказал он,— ладно, предположим, аккумулирую я что-то.., предположим. Так ведь накопленное-то уходить куда-то должно, переливаться в кого-то… в действие обращаться в ком-то?
— А думаешь, ие уходит? Не обращается? — Теперь, когда Виссарион перестал посмеиваться, Евлампьев смог наконец глядеть ему в глаза и псрестал шелестеть газетой, свернул ее трубкой и зажал в руках. — И уходит, и обращается. Ты лекции вот свои читаешь, семинары ведешь — разве не отдаешь себя, не перекачиваешь? Да ведь хоть и об одном и том же с каким-нибудь Ивановым-Сидоровым говорите, а все равно по-разному. Будто личное клеймо ча свонх лекциях ставите. И к Иванову-Сидорову, глядишь, — полно в аудитории, а к тебе — нет.
— У меня-то как раз полно.
— Ну вот, пожалуйста. — Евлампьев специально сказал так, чтобы Виссарион опроверг его, то, что на лекциях у Виссариона всегда битком набитая аудитория, он знал. — Прямое тому свидетельство, что заряжаются тобой, берут от тебя.
— Да нет, Емельян Аристархович,— складывая руки на груди крест-накрест — как, казалось всегда Евлампьеву, стоит он перед аудиторией, — покачал головой Виссарнон. — Преувеличиваете вы все. Оно, может, и берут, да не «может» даже, а точно, в этом я никогда не сомневался, и все правильно, по-моему, вы сейчас говорили, конечно, люди друг на друга воздействуют, не может иначе быть — простая довольно истина, но вот чтобы то, что берут от меня, в действие в ком-то переходило… Нет, не вижу я такого. Ухнуло будто куда-то, в бездонность какую-то, н полетело, и пропало…
— Чтобы семя, Виссарион, проросло, условия нужны. Влажность необходимая, температура, долгота дня. Будут условия — прорастет.
— Да нет, — снова покачал головой Виссарнон. — Я уж не верю в это… Просто другим не могу быть, вот и живу, какой есть…
Евлампьев ощутил, как в груди шероховато-горячим, тугим комом ворочается совершенно отцовское чувство нежности и жалости к Виссариону. Ему захотелось обнять его, прижать к себе его голову, душа уже совершила это, но руки не посмелн.
— Ты не прав, Саня, — только и сказал он. — Нет, Саня, не прав… Нельзя отчаиваться.
— Да я разве отчаиваюсь? — По лицу у Виссариона вновь стала разливаться та залихватская веселость. — Что вы! Ничуть не бывало. Я просто трезво смотрю на вещи. Не нужны сейчас люди моего склада. Не то что нет надобности, а не ко времени. Может, понадобятся когда. Сила же всегда у тех, кто, как вы говорите, человек действия.
— Так оно и естественно. Богу богову, а кесарю кесарево. Только гармония должна быть, равновесие…
— По идее, Емельян Аристархович, по идее. А в жизни не бывает.
— Бывает. Иначе бы мы с тобой кремневыми топорами где-нибудь сейчас хворост для костра рубили.
— А ведь вы идеалист, Емельян Аристархыч! — Виссарион уже отгородился от него этой своей веселостью — не пробиться к нему, спрятался в нее — не отыскать того, настоящего, минуту еще назад сидевшего на стуле напротив.Идеалист, чистейшей воды, стоического такого. склада.
— Я, Саня, — Евлампьеву было обидно и грустно, что Виссарион, едва приоткрывшись ему, тут же, с какою-то даже торопливостью, и закрылся. — Я, знаешь, надеюсь, что я, как вот и ты, интеллигент. Что могу причислить себя к ним. А всякий интеллигент — идеалист. А уж стоик или еще кто — каким время сделает. К эпикурейству, скажем, наше время не располагало.
Он замолчал, по лицу у Виссариона пробежал рябью какой-то свет, словно бы он хотел вновь выбраться из-за поставленной загородки, сказать что-то, но, пресекая его, в прихожей заиграл музыкальный звонок: триль-бон, триль-бон, триль-бон…
— Ксюха? — спросил Евлампьев.
— Она, наверно, ее звонок. Гостям рано еще.
Виссарион уступил Евлампьеву право открыть дверь, оставшись за его спиной, Евлампьев открыл это была она, Ксюша.
— Ой, де-ед! — сказала она, переступая через порог. — Уже пришли, да?