Великая надежда
Шрифт:
Ночь прыгнула с неба и открывала для себя, как безжалостен мир и как достоин он жалости. Она открыла для себя новорожденных. Отчаяние в крошечных сморщенных лицах, страх перед воплощением, боль от утраченного сияния. А еще она открыла умирающих с их печалью об утрате земной оболочки, с их страхом перед близким уже сиянием.
Время от времени эту мартовскую ночь начинали душить слезы, но слезы были в ее задании не предусмотрены. Поэтому она пыталась отвлечься и напяливала на головы спящих ночные колпаки. Ну и вид у вас с этими накрученными на бигуди кудряшками и болтающимися чулками, думала она, сколько вам нужно застежек и завязок, чтобы чувствовать себя уверенно. Она сдерживала натиск сновидцев, которые толпами спасались бегством от яви, и, словно коварный часовой на таможне, спокойно
Эта ночь принуждала великих к печалям ничтожества, а малых к печалям величия, и заставляла тех и других сжимать в дрожащих пальцах очинённые перья и с отвращением записывать в дневниках, что для того, чтобы стать всем, приходится сперва становиться ничем. Она раскрывала новое в старом и старое в новом, она давала падающему устоять на ногах, а стоящему упасть. Но и этого ей было мало. Ей всего было мало.
Дрожа, ночь боролась за выпавшее из памяти слово, за свое особое задание. Помоги мне, просила она ветер, а он любил ее и рывком распахивал для нее окна и двери, сбрасывал с кровель черепицу, с корнем вырывал из земли молодые деревья и отнимал у них их растущие души. Эта парочка в страхе разбивала оконные стекла и срывала крыши с домов, но ничего не находила. Бог меня накажет, стонала ночь, я больше никогда не стану днем. И она удрала от своего возлюбленного, от ветра, убежала прочь по безмолвным мостам, а ему оставалось только сникнуть и бессильно опуститься на каменные опоры.
Над мостами тянуло дымом. Ночь дрожала от волнения, наугад швыряла свою темноту в множество окон. Я должна стать днем, стонала она. Ты станешь днем, шепнул кто-то рядом с ней, но ни одна ночь не верит, что станет днем. Ночь затравленно обернулась. Кто ты? Она никого не увидела, и никто ей не ответил. В последний раз отшвырнула она от себя темноту и обнаружила незнакомку. Та застыла, прислонившись к стене старой церкви.
Кто ты?
Я погоня.
Ночь испугалась. Эта особа была выше нее по положению и делать открытия умела получше. Ее тьма была чернее, проникновеннее и непроницаемее, а ее молчание — огромней, потому что у нее уже не было в любовниках ни ветра, ни месяца. Эта вот особа быстрее находила то, что искала, потому что умела отступать и сжиматься в комочек, как дух в бутылке. Ее задание состояло в том, чтобы потерять саму себя, и она передавала это задание всем, кого привлекала к себе, в свою бездонность, которая была черней любой ночи. Что поделываете, с любопытством спросила ночь, что вы ищете, что новенького?
Слишком много вопросов сразу, непреклонно ответила погоня. Совсем молоденькая ночь, подумала она про себя, незрелая и похожа на людей с этими их бесконечными вопросами: «Мы выживем? Почему мы должны умереть? Нас уморят голодом, или нас унесет эпидемия, или нас расстреляют? И когда, и как, и каким образом?»
Они не умели всех идолов уместить в одном боге, все вопросы вложить в одно слово, но не произнести его вслух.
Ночь не подала виду, что от нее не укрылось неодобрение незнакомки. Прислушайтесь! — сказала погоня. Они помолчали, напряженно вслушиваясь в тишину. Из полуоткрытого окна доносилось всхлипывание ребенка, который запрещал себе спать. Они пустились в дорогу.
Ветер тайно летел за ними следом, забирался им под одежду и осторожно проносил над пылью их длинные шлейфы. Чем ближе подбирались они к всхлипам, тем сильнее спешили, и ветер запел, тихонько подпевая этим всхлипам. В узкой глухой улочке они внезапно остановились. Всхлипывание смолкло. Ветер сник и улегся маленькой собачкой к ногам обеих путешественниц.
Тихо, это где-то здесь!
Плохое затемнение, шепнула ночь и торжествующе указала на окно высоко вверху. Она обернулась: погоня исчезла. Ночь приказала ветру соорудить для нее приставную лестницу и вскарабкалась по фасаду. Мимоходом приветствовала она слабый свет, выбивавшийся из окна: с добрым утром. Она заметила, что окно полуоткрыто, а черная бумага смялась и норовит порваться. Почему бы и не помочь? И она распорядилась, чтобы ветер рванул еще
чуть-чуть.Что вы видите? — с любопытством прошептал он.
Ночь не отвечала. Она положила руки на подоконник, ее шлейф развевался над крышами, а глаза впились в маленькую убогую комнатку. Иди, у тебя есть и другие ночи! — крикнула она ветру. И ветер снялся с места, предатель, и как ни в чем не бывало полетел навстречу солнцу. Ночь осталась одна с ребенком и старой женщиной, с корабельным сундуком, географической картой и четками, крестик от которых покачивался прямо над юго-западной Африкой.
Эллен прикрыла руками лицо, она притворялась спящей и напряженно следила за бабушкой, а бабушка сидела на краю кровати и напряженно смотрела на Эллен.
— Ты спишь?
— Да, — тихо сказала Эллен, но старая женщина пропустила это мимо ушей. Она выдвинула ящик своего ночного столика и принялась в нем рыться. На свет божий появился пузырек глазных капель, томик старинных стихов, шпагат и разбитый термометр, но она явно искала не глазные капли и не термометр, да и не старинные стихи; да и обрывки шпагата были чересчур короткие. Она переворошила постель, потрясла подушку, пошарила под наволочкой, под простыней и между матрасами, но ничего не нашла. Она подошла к шкафу, открыла его и дрожащими руками покопалась в карманах платьев и за стопками с бельем.
Искать, искать, искать, сочувственно думала ночь, неужели мы для того только и годимся, чтобы искать и ничего не находить, кроме того, чего не искали? А Эллен думала: «Какая бабушка некрасивая, какая бледная и печальная, по мне уж лучше умереть в сорок лет!» И сразу же она облила себя презрением за эту мысль. «Нужно как-то с этим бороться, но как бороться с фруктовыми косточками, дохлыми крысами и морщинами вокруг глаз? Господи Боже, как сделать, чтобы ничто не портилось?» Она застонала, заметалась и просунула ноги и руки между прутьями кровати, которая стала ей слишком коротка. Бабушка опять спросила: «Ты спишь, Эллен?», подошла к ней и испуганно встряхнула ее, но девочка молчала, как печальная марионетка, как мешок с дозревающими фруктами. «Господи Боже, как сделать, чтобы ничто не портилось? И почему лиса поедает кошек, а кошка поедает мышей?»
Теперь бабушка схватила корзину для бумаг и рылась там. Она распахнула печную дверку, принялась за печку, пошарила между окон, ее движения делались все быстрее и жаднее. Эллен испуганно отвернулась и снова безмолвно заплакала.
Что она ищет, Боже мой, что она ищет, — размышляла ночь, — и в чем состоит мой долг?
С грохотом упала швабра, белье глухо шмякнулось на пол перед шкафом.
Ночь напряженно навалилась на подоконник. Она давно заметила, что Эллен не спит, а подсматривает и время от времени украдкой лезет под свою подушку. Как мало знают люди друг о друге, — думала она. А Эллен думала: мне нельзя засыпать, а не то она это найдет, а она не должна это найти, мне нельзя поддаваться сну!
В этот миг Эллен забыла свою боль. Она забыла, что осталась на свободе против своей воли, что ее отпустили из лагеря, отправили назад, на свободу, как будто она — одна из тех, кого проклинают; она забыла невеселую, язвительную усмешку друзей: «Мы же тебе говорили, что ты не наша!» Она забыла, с какой силой завидовала своей собственной бабушке: «Ты поедешь с ними, тебя не отпустят, ты их всех опять увидишь, Герберта, Ханну и Рут!» И забыла толчки и удивленный смех шпиков. «Позвольте мне ехать с ними, пожалуйста, позвольте мне ехать с ними!»
Из-за этих просьб Эллен и выпустили, швырнули в тюрьму ее собственного сердца, из ада выставили в его преддверие, из окончательного безмолвия — в мелкие мучительные вопросы. Но теперь она все это забыла, потому что бабушка уже опять наклонялась над ней и трясла ее за плечо. «Ты спишь, Эллен?»
Ночь окончательно перебралась через белый подоконник в комнату. Ни с того ни с сего выключился свет, за окном потихоньку пошел дождь. Ветер пролетал мимо и словно в шутку гнал перед собой тучи, как стайку совсем молоденьких девушек. Дождь припустил пуще, и повсюду, куда мог дотянуться, он рисовал блестящие лужицы, в которых отражалось одиночество. Одиночество всех начал, одиночество семян, падающих из теплых рук в холодную сырую землю.