Великое кочевье
Шрифт:
Двор был чисто выметен. Таланкеленг увидел несколько работников. Каждый был занят своим делом. У толстых столбов, свернувшись, дремали лохматые псы. В первую минуту никто не заметил нежданного посетителя, боязливо озиравшегося по сторонам.
Вдруг из сарая выбежал хозяин. Он был похож на рассерженного хорька. Размахивая кривым зубом от конных граблей, он кричал:
— Кто сломал? Сказывайте, паршивцы!
Работники молчали.
— Всех без мяса оставлю, коли не скажете.
Залаяли проснувшиеся собаки.
Таланкеленг попятился к воротам.
«Уйти бы незамеченным. В худое время попал: теперь у
Сапог увидел его.
— Ты куда ползешь? — крикнул он, потом мотнул головой на белую юрту: — Пойдем.
Утепленная к зиме юрта до самого дымохода была обвита новыми кошмами, а изнутри обвешана коврами. Нога тонула в медвежьих шкурах.
«Последний раз перешагиваю порог юрты Большого Человека», — подумал Таланкеленг, и на его лице прибавилось морщин.
Хозяин звериным броском повернулся к нему.
— Говори, гнилая башка!
— Я тут ни в чем не виноват… Борлай сам догадался. Я не виноват… трубку потерял… Не виноват… Он трубку нашел.
— Собаку кормят — так от нее все-таки польза есть: двор стережет, на охоте зверя следит. А от тебя какая польза? Какая польза, спрашиваю?
Таланкеленг заикался, силясь вымолвить хотя бы одно слово.
— «Борлай догадался»! — продолжал Сапог, злобно передразнивая и потрясая кулаком. — Это хитрый зверь: его в простую ловушку не поймаешь. Учил тебя, дурака, как делать, как следы заметать…
Искривленные губы Сапога дрожали, слюна летела брызгами.
— Ты все мне испортил… Рассказывай, что в Агаше было? О чем тебя спрашивали?
А в Агаше, куда Таланкеленга отвез Суртаев, его допрашивали в милиции, пытаясь установить вину. Прямых свидетелей не было, а клятва в невиновности помогла. Начальник милиции заколебался: «Может, и верно непричастен он к разрушению аилов. Трубка — не доказательство. Таких трубок у алтайцев много».
Правда, чувствовалось, что алтаец всем своим существом предан старому, преклоняется перед баями, что душа его темна и закрыта, но этого было мало для того, чтобы обвинить его в преступлении. И Таланкеленга отпустили…
И вот сейчас, рассказывая своему повелителю о допросе, он немного оживился. Он крепко держался там, не выдал хозяина — в этом было его спасение…
— Ладно… — бросил Сапог, смягчаясь, но тут же пригрозил Таланкеленгу: — Еще раз ошибешься — прощайся с жизнью.
Расхаживая по медвежьим шкурам и сжимая кулаки, Сапог скрипел:
— Я пообломаю рога этому Борлаю и его дружкам. С кем бороться задумал… Скручу, как сыромятный ремень!
Выглянув из юрты, потребовал:
— Коня мне! Быстрее седлайте!
Таланкеленг понял: гроза миновала. Пригнув голову, он выполз во двор и побежал к воротам. Наступая на полы длинной шубы, когда-то подаренной хозяином, то и дело падал.
За воротами он вздохнул, вытер рукавом вспотевшее лицо и разбитой походкой направился к лесу, в котором стоял его ветхий летний аил.
Снег в лесу все глубже и глубже. Вот он уже до пояса, а Таланкеленг бредет и бредет, ничего не замечая. Все случившееся — как сон. Поскорее бы проснуться, чтобы снова почувствовать себя другом главы сеока Мундус, Большого Человека — Сапога Тыдыкова.
Нахлестывая коня длинной плетью с серебряной рукояткой, Сапог выехал за ворота. Теперь он уже спокойно
разговаривал сам с собою:— Есть такие лиственницы, которые многие столетия возвышаются над землей, и никакие ураганы не могут повалить их. Наоборот, с каждым годом они становятся крепче, смолистее и звонкостволее. И меня не свалят. Не свалят…
Но постепенно голова поникла в задумчивости, и зоркий конь перешел на крупный шаг.
«Нынче год несчастливый… В два дня столько неприятных новостей! Беды сыплются на мою голову, как из разорванной сумины. Аргачи, даже не побывав у меня, своего хозяина, уехал в какую-то школу… Учиться, видите ли, им, бестабунным, надо… Борлай распознал дела этого пустоголового Таланкеленга… И в завершение всего секретарь обкома приехал прямо к Токушевым, собрал всю бедноту на собрание. Что они там решили — неизвестно. Наверно, что-то замышляют против меня?
Говорухин мог бы растолковать, в чем тут дело, но где он сейчас — неведомо. В один день я лишился и Аргачи, и Таланкеленга… Большая потеря!»
Сапог вскинул голову, хрипло вымолвил:
— Съезжу к Копшолаю, к брату Мултуку, и вместе… Вместе? А зачем они мне?
В раздумье натянул поводья.
«Я глава сеока Мундус. Я, а не Копшолай. Один свалю десяток таких, как Токушевы. В этих делах — чем меньше людей, тем спокойнее».
Повернув назад, он вдруг остановил взгляд на маленьком аиле Анытпаса:
«Зачем я женил его?.. За Яманайкой погнался? Нет, Яманаек и без того достаточно… Мне нужны верные люди».
И он направил коня в сторону фиолетовой сопки, где жил шаман Шатый.
«Одного свалю — молва пойдет по всем горам, сердчишки затрепещут, как листья на осине. Да!»
Достал монгольскую трубку и, выбивая пепел, долго стучал о луку седла.
Лошади паслись на горах, разгребая мягкий снег. Вместе с табунами кочевали пастухи, ночуя около костров. Иногда табуны уходили за тридцать километров от Каракольской долины. Раза два в месяц один из пастухов спускался за табаком, солью, чаем и талканом.
Теплый дождик в конце ноября застал пастухов вдали от Каракола. Всю ночь они вертелись около костра, подставляя то один, то другой бок, но к утру рваные шубы их были мокры до последней шерстинки. Перед рассветом; с ледяных вершин свалился ветер и разметал серые тучи. Над горами повисло бледное, как лед, небо, запорошенное звездами. Вскоре снег огрубел и стал потрескивать под ногами, словно хрупкое стекло. Над землей поднялся белый туман, деревья оделись снежной коркой. Шубы на пастухах заледенели. Костер не спасал от дрожи. Пока правый бок, повернутый к огню, оттаивал, левый снова леденел. Острые иглы ветра прокалывали шубы и вонзались в тело.
Через два дня Анытпаса привезли домой на жердях, притороченных к седлам. Глаза больного были закрыты, на щеках выступил болезненный румянец, на потрескавшихся губах засохла кровь.
Больного мужа Яманай встретила молча. Когда-то стройная фигура ее теперь в шубе и чегедеке напоминала пугало. Она высохла и пожелтела.
Яманай смотрела на мужа. Нет, не жалко его.
Обругав себя за малодушие, подумала: «Надо было убежать тогда, в первые дни свадьбы, когда Анытпас, соблюдая обычаи, не подходил ко мне. Теперь жила бы в новом аиле, на тихом месте, с Ярманкой… Он мне куранов стрелял бы».