Великое кочевье
Шрифт:
Высокие кедры принимали солнечные потоки на свои лохматые вершины. Густой лес был наполнен тенью и прохладой. Ярманка шел тихо, пересекал бесчисленные ручьи, окруженные зарослями лопушистого папоротника, обросшие золотистым мхом; где-то под ногами лопотала вода. Густая трава была ему по плечи. На кустах красной смородины связками бус висели ягоды. Ярманка останавливался и брал ягоды полной горстью.
Вдруг перед ним легла полузаросшая тропа. Ручьи перестали звенеть, вместо них — голос девушки, солнечные блики на листьях борщевика превратились в лунные. Дрозды перестали трещать. Зафыркала лошадь. Запахло дымом жилья. Старая лиственница в конце поляны приветливо протянула сучья, обещая
На том месте, где стоял аил Тюлюнгура, поднялась густая щетина зелени.
«Земля, которую топтали ее ноги, заросла травой, но след жилья все-таки остался, — подумал Ярманка. — И в моем сердце такой же след».
Он круто повернулся и пошел обратно в долину.
На опушке леса стоял одинокий аил. От двери на Ярманку с лаем бросилась собака. На лай вышел Утишка Бакчибаев, прикрикнул на собаку и, узнав младшего Токушева, пригласил его в свой аил.
Хозяйка только что налила чегеня в казан и теперь смешивала глину с конским пометом, чтобы примазать деревянную крышку и трубы.
Ярманка помнил старые обычаи и сразу подумал, что ему придется сидеть здесь, пока не закончат выгонку араки: он не хотел оскорблять хозяев жилья.
Утишкин аил — самый большой во всем урочище. Земля вокруг очага устлана шкурами, по левую сторону — длинный ряд огромных кожаных мешков с пожитками, над ними — две винтовки, возле входа — седла, осыпанные серебряными бляшками. На женской половине девушка, одетая в белую шубу с черной оторочкой и новые сапоги малинового цвета, сушила табачный лист над огнем. Под ярко-оранжевой шапкой, надвинутой на широкие брови, глаза ее казались наполненными золотым блеском. Ее звали Уренчи. Она не торопясь, тщательно измяла лист на ладони, высыпала в объемистую трубку, прижала большим пальцем и, прикурив от головешки, с любопытством посматривала на гостя сквозь дымовую завесу. Как он стал не похож на того Ярманку, которого она знала во время перекочевки в долину Голубых Ветров! Лицо возмужало и казалось белее и румянее. Она отметила, что у него появились жесты, несвойственные алтайцам. Когда он взглянул на Уренчи, она опустила густые ресницы и стала еще прилежнее сосать трубку.
Хозяин предложил гостю свою трубку, но тот отвел его руку, сказав, что не курит.
— Раньше ты, кажется, курил.
— Пробовал, а потом решил бросить: от табака голова болит.
Утишка усмехнулся и посмотрел на дочь сквозь облачко табачного дыма.
Хозяйка поднесла большую чашку чегеня.
Ярманка выпил чегень, утер губы тыльной стороной ладони, сел на жесткую бычью шкуру и спросил о новостях.
Утишка рассказал, какие горячие споры были, когда принимали в товарищество Модоров, прикочевавших в урочище Тургень-Су. Под конец он пожаловался:
— У нас от споров все еще головы болят. А осенью будем сено делить — Модоры запросят.
— А то как же? Ведь они вместе с вами косили! — сказал Ярманка.
Он долго говорил о баях, о бедноте, о товариществах и коммунах, но Утишка раздраженно тряс головой:
— Нет, это непорядок. Я сам против Сапога: он очень богатый бай… Но на Модоров я работать не согласен.
— Хочешь, чтобы они на тебя работали? Этому не бывать.
Уренчи подвинулась к корыту с холодной водой, в которую были погружены чугунные кувшины. Она обмакнула палочку в кувшин с теплой влагой и обсосала ее, проверяя, насколько крепкая арака льется по трубам из казана. Потом пошевелила дрова в костре, чтобы они горели веселее. Ярманка без малейшей тени смущения следил за всеми движениями девушки. В ее чертах он отыскивал черты Яманай. На мгновение он представил себе, что не в гостях сидит, а у своего очага и перед ним не чужая девушка, а желанная жена. Ему хотелось увидеть ее в легком
платье, скинуть с нее шапку и обрезать волосы, рассыпающиеся пряди схватить розовой гребенкой, умыть лицо ключевой водой с душистым мылом.Уренчи продолжала курить, сплевывая в золу.
«Нет, она грубее Яманай, хоть и считается красивой, — подумал Ярманка. — И красота у нее какая-то резкая, вызывающая…»
Заглушая думы, спросил:
— Ойынов много было нынче? Весело живете?
Утишка, хитро посматривая на Ярманку, хихикнул:
— Очень весело. То от живого мужа бабы убегают, то родителей проклинают. Веселее некуда!
— Кто же это? — насторожился Ярманка.
— Известно кто — первая красавица!
— Неужели Яманай?
— Она. Отличилась так, что все смеются над ней. А у матери глаза не просыхают.
Ярманка, побледнев, спросил прерывающимся от дрожи голосом:
— Где Яманай сейчас? Жива ли она?
Уренчи глянула на него и захохотала:
— Испугался?.. Жива твоя красавица!
— Убежала в лес. Там пропала, будто в реку прыгнула, — рассказывал Утишка. — Всем стойбищем три дня искали — не нашли, а потом сельсовет узнал…
— Что? Что узнал сельсовет? — торопил Ярманка.
— К русским ушла, — ответила Уренчи, недовольная тем, что младший Токушев все еще так близко к сердцу принимает каждое слово о Яманай.
— В селе обнаружилась, — добавил Утишка.
Ярманка, почувствовав прилив крови к щекам, вскочил и бросился к выходу. Ему хотелось побыть одному.
Утишка выглянул из аила и обидчиво крикнул:
— Ты куда? Разве не знаешь, что нельзя уходить, когда готовится арака?
Но Ярманка не оглянулся.
Утром он решил принарядиться. Чаных подала ему измятую и непростиранную рубашку. Ярманка подержал ее в руках, поморщился и швырнул На мешок с пожитками.
Токуш погрозил ему трубкой:
— Перестань дурить! Она тебе жена. Ну и живи как муж.
Накануне старик видел, как Чаных мыла рубашку Ярманке. Она расстелила ее на камне у реки, смочила водой и долго царапала ногтями. На руки ее падали слезы.
Не ответив отцу, Ярманка взял рубашку, мыло и пошел к реке. Босые ребятишки побежали за ним.
— Ты куда? Ты не уедешь от нас?
— Если ты уедешь, мы будем плакать.
Он жалел детей. В их глазах видел глубокую привязанность. Теперь, не глядя на них, он невнятно пробормотал:
— Не знаю… Может, не уеду.
Выстирав рубашку и высушив на камнях, Ярманка отправился на покос. Там попросил старшего брата:
— Отвези меня до Шебалина… Поеду назад.
Одряхлело солнце, поблекло, по утрам лениво отделялось от земли, завернутое в липкие хлопья тумана, и с каждым днем утрачивало былую высоту своего полета.
Отгуляли пряные ароматы багровой осени, сменившись запахом плесени, прокисших на корню грибов, гниющей — некошеной — травы.
Угрюмые вершины гор низко надвинули белые папахи снегов. Даже небо выцвело и казалось угрюмым.
Лицо Анытпаса покрылось печалью. В обеденный перерыв и в выходные дни он поднимался на верхние нары, открывал окно и надолго застывал, слушая шелест падающих листьев в черемуховой заросли. Иногда он бесцельно глядел на крыши города, лежащего на дне долины, представлял себе, как в родном краю нежно ложится на землю снежный пух, обрадованные звероловы уходят в заманчивые леса.
Мысли уносили к дому:
«Жена, наверно, извелась, тоскуя по мне. Кто ей дров привезет? Кто аил починит? Дает ли ей Сапог мяса? Она — баба хорошая, на ногу быстра, как лесная кабарга. Я зря обижал ее. Надо было сердце свое унять. Ну ничего! У баб, говорят, черные дни в памяти не держатся, а только светлые, голубые».