Венгрия за границами Венгрии
Шрифт:
Человек в форме приближается медленно, почти незаметно. Застывает перед автомобилем, стоящим в самом начале очереди, и, как ни странно, начинает общаться с болванчиками, как с живыми людьми: он четко знает — всех, кто ведет себя иначе, следует уничтожить, или, наоборот, лучше их остерегаться. Ты могла бы подробно описать его форму, от пуговки к пуговке, если бы прежнее настроение не улетучилось бы навсегда. Но это не тот человек в форме, о котором хочется писать, потому нет в черном сукне никакого свечения, и этот странный, извращенный порядок не создает гармонию. Алтарь хаоса слеплен кое-как, ты никогда не сможешь угадать, когда он превращается в порядок. Законы и правила рождаются здесь на каждый чих, еще до того, как почтенная путешествующая публика успеет за них проголосовать. Тебе и хотелось бы понять, но думать — хуже всего. Нахождене в подвешенном состоянии между двумя странами медленно, но верно, деморализует условного офицера. Читала об этом, видела где-нибудь? Не важно. Он исчез, потому что стал лишним, время его — прошедшим и чужим. С формы его пообрывали блестящие пуговицы и разобрали все по одной. Когда его полностью раздели, ставшая совсем беззащитной фигура лихо шагнула за пределы этого мира,
Спокойное место, где все всегда успеется. А эти так и сидят на скамейке, свесив ноги, будто и дел у них никаких нет. Закуривают. Те самые сигареты? Ты удивляешься, увидев светофор, который управляет потоком машин, спрашиваешь у одного из серых людей, когда загорится зеленый свет. Никогда, сообщает он с надменной уверенностью. Странно — у него словно рот забит. Настолько он полон тем краем, откуда родом его хозяин, — будто вкус яблок из Сабольча, слив из Сатмара и винограда из Берега, — что это «никогда» туда уже не помещается. Никогда — ты же видишь, как он качается, колышется вокруг тебя, простой земной смертной, и в тебе все сильнее становится уверенность: с этим «никогда» надо как-то договориться.
«Map-гит, Мар-гит-ка», — напевает он и ставит печать, вся лавочка вздрагивает. Женщина даже глазом не ведет. Только сильнее сжимает потертый полиэтиленовый пакет, спрятанный на груди, словно молодость свою пытается провезти в нем, а не завтрашний свой обед. Практически стонет, что так оно и есть. Не просит того, с пузиком, мол, и ты, сынок, скажи, как тебя зовут, чтоб я знала, как обратиться — Шандор или Шани. Про внуков своих вспоминает и еще, не дай бог, там лысый сегодня на границе. Он и обратно завернуть может. Он такой. Но нет, только спрашивает — полностью осознавая свою власть — куда? Старушка с изможденным, морщинистым лицом не говорит на этом языке, точно так же, как и тот, кто ее спрашивает, но вопрос понимает и отвечает — тихо и смиренно. Потому как люди здесь хорошо выучили, что такое страх. Строят собор из крошащегося кирпича добровольно, безо всяких призывов и ожиданий.
Смотри-ка, рыбак уже домой направляется, как делает это в любой день недели примерно в это время. Исключая воскресенья и, иногда, субботы. Ты его хорошо знаешь. Ему не хватает палки, сети и связки рыбы на плече, тугих веревок в жилистых, до сих пор сильных руках, упругих движений и запаха водной глубины, исходящего изо рта и из носа. Только от комаров рыбак не может избавиться, наверняка и сюда за ним прилетели, пусть поглядят, на что он променял свою старую лодчонку, да тишину под ивами. Хорошо еще, что перед ним дожидаются своей очереди пассажиры джипа с британскими номерами — что говорит старик, они не понимают, им можно рассказывать. А он рассказывает так, будто они говорят на одном языке, даже не жестикулирует, так можно упустить детали, а без деталей какой во всем этом смысл. Лучше тогда вообще не говорить, в молчании, в тишине больше созидательной силы. Сидеть целыми днями на берегу и ждать, ждать… а вода, она… Вы себе не представляете, как тяжело ее понять, она и опасная, и переменчивая, и уступчивая, и льстивая, и беспощадная, и капризная, но все равно захватывает человека в плен навек, и, как женщина, дарит жизнь. Молодые англичане делают вид, что слушают, не спрашивают, почему он бросил реку, только подскакивают то раздраженно, то смиряясь с судьбой, машут руками и периодически опрыскивают себя какими-то ароматическими продуктами цивилизации, едкими средствами от насекомых — с тех пор, как дождь перестал, комаров тут действительно много. Пихают себе что-то в рот из пластмассовых коробочек. Коробочка переходит из рук в руки, вдвоем едят из нее ложками. Никогда бы не подумал, что британцы такие. Всей компанией из одной коробочки. Гадость, небось, безвкусная, рыбаку приходит на ум цыплячий корм, давно рыб не кормил. Каким бы этот цыплячий корм противным ни был, все же он благодарен случайным попутчикам. Пока они едят, можно повспоминать, и он рассказывает, как все было раньше. Им хорошо вместе. Им можно: пока стоим — все успеется. Стоящих в очереди обволакивает запах воды — за час, а то и больше очередь из машин так и не продвинулась.
Мимо, естественно, проносится масса автомобилей, их водителям и в голову не приходит встать в очередь. Так здесь всегда. Никто никому не сделает шаг навстречу, у всех рабочее время. Кроме англичан, потому-то они и записывают что-то периодически в свои блокноты — так делают люди, когда дают попользоваться какой-нибудь ценной вещью, — но по виду никак не скажешь, будто бессмысленное ожидание заставляет их нервничать. Что они там чиркают, никого не интересует, это вообще не важно, телодвижениями, не связанными с непосредственно происходящим, никто тут особенно не занимается. Вот, Маргит, например, тоже красавица была когда-то, а сегодня не нее и не взглянет никто. Рыбак еще помнит, он за ней ухаживал. Маргит тоже любила красивые платья, волосы завивала по моде, когда она шла вдоль по улице Альшокерт — все на нее оборачивались, а что теперь с ней стало… Перенесет контрабандой через границу пару блоков сигарет, и рада, что не попалась лысому. Пассажиры джипа с английскими номерами явно довольны, наконец-то, что-то происходит, не то что бескровное, неизбывное процветание, безжизненные монотонные будни, где «люблю тебя, мама» — «я тебя тоже, детка», сладкий леденец, навязанный обществом, превращается в сплошную глазурь. И все это на завтрак, на обед, на ужин, поедается в холодном, разогретом, горячем виде… Даже у добропорядочного англичанина и то желудок не выдерживает, вот он и отправляется путешествовать по миру, пока до смерти не заскучал. Рыбаку стыдно, уже так отвык углубляться в подробности, нельзя опираться на такие поверхностные наблюдения.
Очередь сдвигается, у англичан есть шанс погадать, почему события вдруг начали ускоряться. Остальных неожиданная перемена нисколько не трогает, ведь впереди еще мост. Заехать на него, пасть жертвой его чар — вот что движет волей толпы, перемещающейся со скоростью улитки, вот что с отточенным изяществом подталкивает едва заметно продвигающуюся вперед
колонну машин. Все это похоже на умело замедленную съемку. Пока они доберутся до другой стороны, может пройти два-три часа, объясняют американской семейной паре те, кто поопытней. Те качают головой, не понимают, как можно проделать сто метров в таком невероятно медленном темпе. Со временем, однако, и до них доходит — американцы настолько быстро смешиваются с остальными, что никто и не скажет, мол, эти двое с другого конца света сюда приехали. Подражая местным, они без конца выглядывают из машины, с тоской провожают проносящиеся мимо «блатные» авто и уже не возмущаются, не пытаются угадать, сколько сегодня берут за проезд по мосту. Стоит им продвинуться вперед хоть на полкорпуса, сразу начинают радостно кивать, как те собачки-болванчики. Потом учатся, не скапливаясь, подталкивая машину, шагать в сторону другого берега. Рыбак качает головой: уму не постижимо, никому бы не поверил, когда бы собственными глазами не увидел. К солдату, стоящему у въезда на мост, отправляются все новые и новые депутации, покупают себе видимость свободы — кто за пару долларов, кто за бутылку минералки, колы, пачку сигарет.Рыбак рассуждает о камушках. Дома у него коллекция тоже в воде лежит — так они по-настоящему хороши, блестят, в каждом кроется своя история. Но этот камушек, показывает он англичанам, он всегда носит с собой, в кармане. Продолговатый, с выступом, точно плавничок, на кита небольшого похож. Но по-серединке, там где живот, упрямые капли проделали дырочку, словно Иону освободили из чрева. Интрестинг, интересно — кажется, именно это слово повторяют пассажиры джипа, передавая друг другу заботливо хранимый камушек, рассматривают на свет дырочку в китовом животе. Вдоволь насмотревшись, отдают сокровище владельцу. «Достану его и предложу солдату у моста», — с бесконечной серьезностью заявляет в какой-то момент рыбак. Никто не смеется а, может, просто не понимают, что он сказал. И потому дружески хлопают его по плечу, перед тем, как он решает выйти из очереди.
Солдат обводит рыбака взглядом, но вниз глаза не опускает и потому не видит, что у подошедшего в руке, только кивает безразлично, мол опусти мне в карман. Рыбаку хочется, чтобы этот живоглот взял подношение, подержал и удивился, что же это он такое сжимает в ладони. Вот бы увидеть, как лицо у солдата, обычно бесстрастное, не лицо даже, а раздувшаяся тупая рожа, постепенно наливается злостью, он вздрагивает всем телом и швыряет камень в бурлящий под мостом водоворот. Но все напрасно, солдат метко выплевывает шелуху от семечка и не обращает внимания ни на камушек, который теперь покоится у него в кармане, ни на того, кто стоит перед ним. Ошарашенный и разочарованный, рыбак возвращается обратно и даже не использует купленную только что возможность пройти вне очереди. А ведь мог бы сейчас минут сорок сегодняшнего ожидания сэкономить, как минимум. Рыбак возмущен, хватит его дурачить, нет, нет, больше он в эти игры играть не будет, наигрался, знает же прекрасно, сколько в этом во всем правды, остальное, по крайней мере, можно понять, а иногда приятно поверить, что и так может случиться.
Пока стоящий перед ним джип добирается до въезда на мост, и говорливые англичане получают первые свои бумажки, проходит полчаса. На земле, втоптанная в гору выплюнутой шелухи, светится у ног солдата белая каменная рыбка.
Перевод: Оксана Якименко
Голубиное молоко, голубиная кровь
Голубин только успевал пристегнуть велосипед к ржавой перекладине у входа в больницу, как прибывала первая утренняя карета «скорой помощи». Колеса колымаги для перевозки больных жалобно скрипели, а хриплая сирена снова и снова била надоевшей мелодией по ушам пассажира «скорой». Потом, уже в больнице, уставшую от укачивания в темноте жертву ловким движением перекатывали с носилок на кровать, и она переставала отличаться от остальных закутанных в пижамы тел. Если это оказывался лежачий больной — в лучшем случае, можно было с завистью поглядывать на ходячих. Те же довольно раскачивались из стороны в сторону, поджав ноги на краешке кровати, словно птицы — когда те когтями цепляются за электропровода. Пациенты, хоть и сидели каждый на своей койке, все были связаны цепью невидимого напряжения. Через открытые окна они следили за происходящим снаружи и своевременно уведомляли о новостях тех, кто не был в состоянии испытывать естественные потрясения утренней суматохи.
Надвигающийся тайфун в виде старшей медсестры предваряли словно выпорхнувшие из ее халата уборщицы. Белизна неслась дальше уже без них, безжалостно уничтожая любого, кто попадался на пути, из ведер санитарок расплескивалась во все стороны вода с хлоркой. Стихийное бедствие в считанные минуты добиралось до середины коридора, где по линии разлома в бетонном полу на поверхности линолеума пролегала безобразная трещина. Там, где линолеум вздыбился, старшая медсестра всегда спотыкалась и поправляла съехавший с плеча халат, украдкой оглядываясь — не идет ли сзади кто поважнее. Не обнаружив за спиной ни единой души, она лишь сильнее чувствовала на шее дыхание порожденных безудержной фантазией непрошенных гостей. С их помощью сестра пыталась хоть как-то усовершенствовать пришедшее в упадок отделение. На самом деле, по доброй воле к ней и постучать-то боялись, вся хирургия страшилась ее как огня. За исключением мусорщика Голубина — тот всегда носил в кармане зеленую полиэтиленовую шапочку. С почтением натянув ее на голову, он смущенно просовывал свое круглое, как луна, лицо в дверь ее кабинета. Гигантский узел с грязным бельем Голубин оставлял за дверью ровно на пятнадцать минут. За это время старшая медсестра с комариной точностью забирала у Голубина порцию безупречной нулевой крови.
В коридоре кто-нибудь всегда аккуратно фиксировал время процедуры. Самые нетерпеливые даже прикладывали к двери ухо. Волнение нарастало, хотя ничего неожиданного не происходило, все точно знали, что творится в кабинете. И все равно, приятно было полюбопытствовать — таким образом они могли поучаствовать в процессе, наблюдая, как самый обычный человек меняет свою кровь на молоко. В ожидании строили догадки: получится ли сегодня. Иногда, непостижимым образом, нужный результат получить не удавалось. Причину разгадать не мог никто, из-за этой-то непредсказуемости и надо было все время быть начеку.