Верный муж (сборник)
Шрифт:
Поднять разговор об этом мне не хватило мужества. Да и смысл? Оправдываться? А нужно ли тебе было это? Поверила бы ты?
Да и мне стало легче – вот уж прости. Наступило облегчение: ну, вот, все наконец закончилось. Мне больше не надо к тебе приезжать, не надо писать, не надо, не надо… Ничего не надо. Значит – я свободен. Свободен от тебя!
Как будто… Ничего этого не получилось. И легче не стало – как выяснилось потом. Когда человеку отрезают больную конечность, он наивно надеется, что боли уйдут, не подозревая о болях фантомных – нет руки или ноги, а болит по-прежнему.
Потом вспоминал твой измученный
А не послала ты меня к чертям собачьим из страха, перед нищетой – в том числе. Из страха одиночества. Понимая, что наш разрыв для тебя будет еще одной потерей.
Помнишь, как ты пошутила тогда: «Может, попробуем все сначала?»
И я отшутился: «Нет уж, с меня довольно! Только дружба на все времена! Давай дружить!»
Вот и дружили, прости господи.
Вот такая жизнь, моя девочка, такая жизнь.
Однажды пришла в голову идиотская мысль – рассказать обо всем жене. Для чего? Да просто облегчить душу, просто перестать врать. Она женщина жалостливая, жертвенная. И меня поймет, да и тебя пожалеет. Я ее знаю.
А потом подумал – а ведь это слабость! Переложить на ни в чем не повинную женщину свои проблемы. Совсем уж ее не жалеть, бедную. За что, спрашивается? За ее преданность? Чем она заслужила такие муки? Она ведь – само великодушие. Как бы она со всем этим жила? Глупость, слабость.
А я не любил казаться слабаком. Прожил слабаком, а казаться им не любил…
Вот шерстю сейчас свою жизнь, перебираю. От безделья, разумеется, – читать тяжело, болят глаза, телевизор осточертел до некуда. Разговаривать ни с кем не хочу – все раздражают и тоже кряхтят. Жена терпелива. Все сносит с великим достоинством. Несет свой крест. Все мы несем свой крест…
Все время думаю – бесславно как-то ухожу из жизни. Что сделал такого, чем мог бы гордиться? Создал семью? Блеф. Родил дочь? Невелика заслуга. Построил восемь мостов – ну, их бы построили и без моего участия.
Испортил ее жизнь, а еще твою и свою. Всю жизнь врал и изворачивался. Считал себя порядочным человеком. А кому было хорошо от моей порядочности? Боюсь, никому.
Никому я не принес радости, покоя и благодати. Выходит, жизнь свою профукал, проиграл, как пьяный командированный в вагонном купе смешно и нелепо проигрывает последние деньги ловким карточным каталам.
Или все-таки не совсем так? Был же Питер и мы, совсем молодые, нищие и глупые. Комната на Марата, узкая и скрипучая донельзя кушетка, стоны которой веселили нас, перекрывая наши собственные. Манная каша, политая абрикосовым вареньем, в столовой на завтрак. Горячие пирожки с ливером. «Холстомер» в БДТ, Павловск, Кронштадт, лавочка в Летнем, где ты от усталости уснула, и я боялся пошевелиться, чтобы, не дай бог, не разбудить тебя. Был же, в конце концов, наш крошечный домик в Алуште, где на столе стоял твой вечный арбуз с воткнутой в самое сердце столовой ложкой, который ты пожирала по ночам – с таким чавканьем и вожделением, что я просыпался и смотрел на тебя, любовался. И море, такое теплое в сентябре, что удивлялись даже старожилы – вам повезло! Нам повезло! Определенно повезло, и мы это знали!
И была Рига, Сарканармияс, узкая, булыжная. В окне на первом этаже дома напротив – голубая гортензия, или я что-то путаю? И ты говорила, что это очень редкий цветок. И Дубулты, где ты часами ковырялась в песке, словно ребенок, мечтая отыскать «большущий янтарь, чтобы сразу в кольцо».
И Москва была, с нашей комнатухой в восемь метров… И пусть не гортензия на окне, но твои любимые фиалки трех цветов: белая, розовая и темно-синяя. И как они все дружно замерзли, окочурились в ту холодную зиму, и как ты горько плакала, словно не будет больше в твоей жизни фиалок.
И наши «сиротские» ужины перед зарплатой – жареные черные гренки с чесноком. Ничего не ел вкуснее! А после зарплаты – пиры! Обед в «Узбекистане» – пятерка на двоих и столько всего! Цирк на Цветном, помнишь? Никулин, такой нелепый и трогательный, как вся наша жизнь. Такой незащищенный, такой ранимый и от беспомощности чуть нагловатый.
Евтушенко в Политехническом:
…ты спрашивала шепотом – а что потом, а что потом? Постель была расстелена, и ты была растерянна. Моя неповторимая, моя необратимая…
Хрустальный голос Беллы. Тихий, чуть скрипучий, Окуджавы. Тихий и пробирающий до самого дна. И твои слезы. Ничего дороже не было, ничего. И долгий путь домой – пешком, по заснеженным и тихим улицам любимого города. А помнишь, ты где-то вычитала про непонятные анчоусы? Что это за птица такая, эти анчоусы? – спросил я. Ты ответила, что знаешь приблизительно – что-то вроде крошечной соленой рыбки. Но тебе так хочется попробовать эту «новость», что я, дуралей, побежал на Арбат, на Кировскую, обегал все возможные рыбные и деликатесные, и – увы! – про анчоусы никто, разумеется, ничего не слышал. Все смотрели на меня, как на идиота. Советский человек вполне довольствовался мороженым хеком и простипомой. Тогда я купил в кулинарии жареной мойвы и притащил домой. Мы ели эту «твойву», как пошутила ты, и смеялись, как полудурошные. Анчоусы, разумеется, анчоусы – мы веселились и были так счастливы, что ночью я проснулся в холодном поту и подумал: «Так не бывает! Не может господь отвесить человеку такое количество счастья!» Как в воду глядел.
И все же все это было! Было. А значит, все было не зря. Наверное, так. По крайней мере, если так думать, то все не так страшно, даже уходить из этого мира.
Грустно одно – мы так долго держались, а напоследок…
Впрочем, это и правильно – ты не та, и я не тот. Грустно видеть свою молодость в таком вот «исполнении». Грустно и не нужно. В конце концов, мы же не супруги, встречающие совместную старость, когда дозволено все – храпы и прочие звуки по ночам, челюсть в стакане, кряхтение по утрам, больницы, лекарства, запоры, давление.
Может быть, эта твоя мудрость, приказ исчезнуть из твоей жизни, исчезнуть навсегда, и есть самое правильное решение.
Расстаться вовремя, не смотреть друг на друга – дряхлых и немощных. А остаться в памяти все-таки другими. Почти живыми и не совсем древними.
Что, собственно, и получилось – ты осталась там. Все еще прекрасной, почти здоровой и почти молодой. Твой последний сценарий был справедлив – за что тебе и спасибо.
Вот, поговорил с тобой, старый дурак, и, представь, полегчало. Легчает всегда, когда наконец осознаешь, признаешь и понимаешь, что уже ничего не исправить.
Спасибо тебе за науку. Ты, как всегда, умнее и жестче меня. Женщина – и этим все сказано. Признаю. Признаю и признаюсь. Тебе и себе – что важнее. Писать больше не буду – глупо. Да и сил почти нет.
Всем – до свиданья! Все было не так плохо, оказывается!
Г.