Вертоград Златословный
Шрифт:
Сведения о происхождении Рюрикова рода включаются и в Повесть о житии царя Федора Ивановича, написанную патриархом Иовом [ПЛДР XVI–XVII 1987. С. 74–128]. Акцентирована Иовом и идея Москвы — нового Царьграда: Борис Годунов Москву «величества ради и красоты проименова <…> Царьград» [ПЛДР XVI–XVII 1987. С. 88]. Царь Феодор Иванович уподобляется «православному первому во благочестии просиявшему царю Костянтину», а также Владимиру Святому [ПЛДР XVI–XVII 1987. С. 94]. Показательна также и «имперско-византийская» параллель из Хронографа 1617 г.:Ирина, супруга Феодора Ивановича, — императрица Евдокия, жена василевса Феодосия Юного [ПЛДР XVI–XVII 1987. С. 318]. Акцентирован в памятниках начала XVII в. и мотив борьбы Руси — православной державы с иноверцами.
Смерть царя Феодора Ивановича (1598), последнего из династии московских государей — Рюриковичей, заставила русских книжников по-новому осмыслить идею правопреемства царской власти. Так, составитель Хронографа 1617 г.,чтобы сохранить идею «непрерывности» этой власти, утверждает, вопреки истине, что Феодор Иванович «приказал быти по себе на престоле <…> братаничу своему по матери Феодору Никитичю Романова» [ПЛДР XVI–XVII 1987. С. 322].
Для русской словесности XVII в. характерна и еще одна, новая тенденция. Параллель — противопоставление «Византия (Царьград) — Русь (Киев, Москва)» реализуется в русских повестях XVII в. (псевдоисторических по содержанию) не только на уровне «идеологической» конструкции, но и на сюжетном уровне. Так, в Сказании о начале Москвы и Крутицкой епископииоснованию будущей российской столицы неким князем Даниилом Ивановичем предшествует появление «зверя превелика и пречюдна, троеглава и пестра велми» [ПЛДР XVII 1988. С. 121], символизирующего будущее величие Российского царства (ср. отчасти сходный мотив — знамения, предваряющие основание Царьграда императором Константином, — в Повести о взятии Царьграда турками
576
Однако «[в] сказании Константин Боголюбович — царь татарский — сидит в Царьграде с благоверной царицей Еленой; вместе со своими богатырями — Идолищем, Тугариным Змеевичем и Идолом Скоропитом — он строит козни против Киева и киевского князя Владимира. Одержав победу над царьградскими богатырями, русские богатыри бьют челом Константину, свидетельствуют свое почтение царице и покидают Царьград. Парадоксальная позиция Константина Боголюбовича в Сказании смущает фольклористов. <…> Однако фольклор последовательно сохраняет за Константином именно такую парадоксальную роль. Константин боголюбив и, вместе с тем, сомнителен в конфессиональном отношении. Символический Константинов локус — Царьград — всегда находится во власти каких-нибудь неправославных сил. Это нельзя отнести всецело за счет исторических обстоятельств. <…> Более того, если местом пребывания царя Константина оказывается Иерусалим — неизменно святая земля для фольклора, то и Иерусалим приобретает конфессионально сомнительный статус <…>.
Сомнительный характер Константинова православия может быть выражен через его отчество — Сауйлович, Елена часто наделяется отчеством — Азвяковна» [Бадаланова-Покровска, Плюханова 1993. С. 121].
Соответственно, в Сказаниимотив преемства Руси по отношению к Царьграду (мотив победа/завоевание) сочетается с изоляционистской идеей самодостаточности Руси: именно русские богатыри устанавливают в Царьграде истинное благочестие.
Историософские идеи предшествующего времени начинают получать уже собственно литературные, орнаментально-«декоративные» функции [577] .
Интересные метаморфозы претерпевает схема «Киев — Владимир — Москва» в петровскую эпоху. Петр и его сподвижники, минуя «темный», «варварский» московский период, подчеркивают связь новой России с Владимирской Русью (перенесение мощей святого Александра Невского в Петербург, в Александре-Невскую лавру) и с Киевом (явная параллель: святой Владимир, креститель и просветитель Руси, — Петр I, преобразователь России, в трагедокомедии Феофана Прокоповича «Владимир»; учреждение морского Андреевского флага и ордена святого Андрея Первозванного и развитие культа святого Андрея, по легенде Повести временных лет,посетившего будущие киевские и новгородские земли и предсказавшего основание Киева) [578] . Старая историософская схема приобретает неожиданный вид: «имперский Рим [579] — Киев/Владимир — петровская (петербургская) Россия». Петербург занимает место Москвы в этой схеме.
577
Показателен «романический», а не исторический сюжет Сказания о зачале Москвы.О вероятном непосредственном прообразе трехглавого зверя, также содержащем мотив смены царств, см.: [Стремоухов 2002. С. 438].
578
См. об этом также: [Лотман, Успенский 1982) (переизд.: [Лотман 1992–1993. Т. 3]); [Лотман, Успенский 1995. С. 359–360]. Перенесение столицы Петром на окраину государства обнаруживает невоплощенный прецедент, тесно связанный с «киевским историческим наследием». Речь идет о замышлявшемся Иваном Грозным переносе столицы российского государства из Москвы в Вологду и о строительстве вологодского Софийского собора. Замышляя новое дело (об Иване Грозном как царе — «новаторе» см.: [Панченко, Успенский 1983]), царь закрепляет его в «символе преемства» — Софийском соборе, по своим архитектурным формам напоминающем кафедральный Успенский собор Москвы, в свою очередь, воссоздающий архитектуру Владимирского Успенского собора). (Богородичные — и прежде всего Успенские — храмы были вообще характерны для Северо-Восточной Руси и в том числе для Московского княжества XIV–XV вв. — см. сводку данных в кн.: [Борисов 1986. С. 55 и др.]) С другой стороны, связь с Киевской и Новгородской традицией проявляется в посвящении храма Св. Софии Премудрости Божией, в богослужении и церковной традиции часто сближаемой именно с Богоматерью [Успенский 1969. С. 48–49]; [Зернов 1991. С. 290–291] (указано О. Ю. Тарасовым); [Аверинцев 2000] (здесь же литература по теме); [Бычков 1996. С. 52] (о так называемом «киевском» иконографическом типе Св. Софии; ср. работы по иконографии). Иван Грозный как бы символически «возвращал» Русь к киевским именам, одновременно начиная историю «с чистого листа».
579
Об имперско-римских коннотациях петровской России см. в статье Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского: [Лотман, Успенский 1982].
Автобиографические повествования в русской литературе второй половины XVI–XVII вв
( ПовестьМартирия Зеленецкого, ЗапискаЕлеазара Анзерского, ЖитияАввакума и Епифания): проблема жанра
В древнерусской литературе существует целый ряд произведений, посвященных описанию событий жизни их составителей. Древнейшим памятником, содержащим автобиографические элементы, является Поучениекнязя Владимира Мономаха (ок. 1117 г.). Включенная в него «летопись» походов Мономаха, достаточно четко отграниченная от предшествующего текста, призвана подтвердить силу духа, мужество и неутомимость князя в трудах на благо земли. Сведения, сообщаемые Мономахом о себе, как бы обезличены, они не образуют связного повествования: это перечень разрозненных событий, а не автобиографическое повествование в собственном смысле слова.
Более очевидны «следы» автобиографического дискурса в памятниках церковной традиции. Наиболее ранний текст, в котором содержится автобиографический дискурс, — рассказ Лазаря Муромского основателя Успенского монастыря на острове Муч, записанный игуменом Успенского монастыря Феодосием в конце XIV в. [580] Два монастырских устава — Устав Евфросина Псковского(XV в.) [581] и Устав Герасима Болдинского(до 1554 г.) [582] — открываются автобиографическими «записками» — духовными завещаниями составителей. Между 1570 и 1595 гг. была написана повесть игумена Мартирия о своем пустынножительстве и об основании им Зеленецкого монастыря [583] . Такова традиция, предшествовшая созданию трех автобиографических повествований XVII столетия: Записки,или Сказанияоснователя Троицкого скита на Анзерском острове Елеазара Анзерского (1636–1656) и автобиографических житий Аввакума (1672–1675) и Епифания (первая часть Жития Епифаниябыла составлена в 1667–1671 гг., вторая — в 1673–1675 гг; Житиюпредшествовала краткая автобиографическая записка Епифания, созданная около 1666 г.).
580
Исследователи придерживаются различных версий относительно датировки сохранившихся двух редакций повествования Лазаря, записанного Феодосием, называя время от конца XIV в. по XVII в. См.: [Крушельницкая 1993а. С. 29, прим. 36]. Текст повествования Лазаря издан в кн.: [Амвросий 1813. С. 115–129]. Об этом рассказе и о его воздействии на Житие Лазаря Муромскогосм.: [Барминская 1989], а также: [Литвинова 1972].
581
Текст Устава издан в кн.: [Серебрянский 1908. С. 508–526].
582
Издание текста: [Крушельницкая 1993б. С. 267–270]. Переиздан в кн.: [Крушельницкая 1996. С. 210–212].
583
Повесть издана в кн.: [Бычков 1897. С. 391–394]. Переиздана в кн.: [Крушельницкая 1996. С. 285–292]. Ее датировка установлена Е. В. Крушельницкой [Крушельницкая 1993а. С. 23–24].
Доля и функции автобиографических известий в перечисленных памятниках различны. Установка на последовательное описание своей жизни, на изображение ее как связного текста, имеющего собственный сюжет (который проецируется на историю крестной смерти Христа, а также на истории апостолов и на ряд эпизодов житий святых), отличает только Житие Аввакума.Тенденция к индивидуализации собственных переживаний и ощущений проявляется и в других памятниках, начиная с ПовестиМартирия Зеленецкого. В более ранних памятниках
практически нет «психологического» автобиографизма, изображения книжниками своих жизни и чувств как уникальных, совершающихся лишь «здесь и теперь».Особенно показательно в этом отношении повествование («изустная память»), предваряющее Устав Герасима Болдинского.В этой «изустной памяти» трижды первое лицо повествователя заменяется третьим лицом: само различение внешней и внутренней точек зрения совершенно нерелевантно. Герасим сообщает об основании им монастыря, но не о себе самом и дает наставление монахам [Крушельницкая 1993б. С. 267–268]. Автобиографические сведения здесь не самоценны, но как бы вкраплены в рассказ об истории возникновения обители. Герасим ничего не сообщает о своей жизни до основания монастыря, а последующие события называет, но не описывает. По своей структуре «память» Герасима Болдинского является своеобразной трансформацией предсмертного завещания, которое традиционно дает настоятель монахам (такие завещания-назидания обыкновенны в житиях настоятелей монастырей). Показательно, что Герасим Болдинский выступает в роли рассказчика, но не составителя текста (его «память» записывают присутствующие при предсмертном наставлении монахи). Рассказ Лазаря Муромскоготакже близок к жанру духовного завещания (см.: [Понырко 1986. С. 385–387]), однако обладает внутренним повествовательным единством. Лазарь сообщает об основании им монастыря, но все связанные с ним события выстраиваются в единую последовательность мотивов: основать монастырь его побуждают открывающиеся ему в видении покойные епископ Цареградский (он также именуется в тексте епископом Кесарии Великой) Василий и епископ Новгородский Василий, в получении земли для монастыря Лазарю также чудесно помогает Василий Новгородский, он же открывает Лазарю в видении грядущую смерть. Собственная жизнь для Лазаря значима лишь как жизнь свидетеля божественных чудес [584] . Евфросин Псковский во вступлении к составленному им Уставу сообщает о себе значительно больше сведений; в частности, он указывает место своего рождения и имена отца и матери. Но и этот текст лишен автобиографизма в собственном смысле слова.
584
Центральный эпизод рассказа Лазаря — видение Богоматери и святых на острове, где поселился Лазарь, желая основать здесь монастырь [Амвросий 1813. С. 121–122].
Уникальность «позиции» Лазаря как созерцателя чуда никак не отмечена в тексте.
Первые древнерусские тексты с автобиографическими элементами не имеют практически никакого отношения к генезису автобиографического пласта у Мартирия Зеленецкого, Елеазара Анзерского, Аввакума и Епифания [585] .
Несомненные автобиографические черты (в терминологическом значении слова) обнаруживаются в ПовестиМартирия Зеленецкого. Формально она является духовным завещанием-наставлением, обращенным к «духовному брату» (духовному отцу) Досифею и к другим монахам обители: первая, адресованная Досифею, часть текста имеет повествовательный характер, она рассказывает об уходе Мартирия на пустонножительство из великолуцкого Сергиева монастыря; вторая часть — назидание-наставление монахам Зеленецкой обители; третья часть — вновь повествовательная; это шесть рассказов о явлении Мартирию Богородицы и о знамениях.
585
Н. С. Демкова отмечает близость Жития Епифанияне только к ПовестиМартирия Зеленецкого (что несомненно), но и к рассказу Лазаря Муромского: «жизнь подвижника описывается в сфере его соприкосновения с миром ирреальным <…>. Именно эти события его жизни представляют ценность для автора» [Демкова 1974. С. 161]. Несомненно, Житие Епифания,не являющееся связным повествованием обо всей Епифаниевой жизни, ближе к рассказу Лазаря Муромского, чем Житие Аввакума.Однако это лишь внешнее сходство: рассказ Лазаря чужд интроспекций; из событий его жизни указываются лишь те, которые связаны с основанием монастыря. Разительно отличается переживание чудес Епифанием от отстраненного описания чудес у Лазаря.
Н. В. Понырко доказывает, что Житие Аввакума(как и рассказ Лазаря Муромского, и ПовестьМартирия Зеленецкого) по своей установке — духовное завещание: Аввакум начал свое сочинение в 1669 г., ожидая близкой смерти; в нем есть обязательные для духовного завещания открывающее текст исповедание веры, упоминание о присутствии рядом духовного отца (Епифания) и заключительная просьба о прощении собственных прегрешений и прошение и разрешение грехов паствы [Понырко 1986. С. 381]. Несомненно, такая установка присутствует в Житии Аввакума,и духовное завещание относится к числу избранных им «жанров»-образцов. Но это не единственный и не главный образец. М. Б. Плюханова заметила, что в Житии Аввакумаотсутствуют другие обязательные признаки завещания: нет формулы благословения и завещательных формул, указаний, что житие составлено в преддверии смерти. По мнению исследовательницы, сочинение Аввакума может быть названо завещанием только метафорически [Plukhanova 1993 Р. 311–312].
О житийных традициях и Житии Епифаниясм. также: [Плюханова 1988б]. О Житии Аввакумасм. также: [Герасимова 1993а].
Установка Мартирия — описание собственной жизни. «Повем ти о себе, о еже како и где жителствовах аз преже вселения моего в сию пустыню» — начинает зеленецкий игумен свой рассказ Досифею [586] . Мартирий решает удалиться из монастыря вместе с неким «поваромъ белцемъ» в пустыню. «Внезапу же приде ко мне в келию мою некий уродъ ся творя, именем Михаилъ, и реють ко мне: „Мартирие, поиди единъ“. Тако же иде и к повару оному и рече ему то же слово: „Поиди един“» (с. 285). Таинственное указание юродивого у Мартирия остается непроясненным: Мартирий и повар удаляются в пустыню вдвоем в ночь накануне праздника Михаила Архангела, позднее повар уходит на время от Мартирия и не возвращается. Традиционно предречения и указания свыше в памятниках древнерусской словесности функциональны; пренебрежение ими наказуется, оборачивается во зло. Мартирий же никак не истолковывает приход и слова Михаила-юродивого, который по имени соотнесен с Михаилом Архангелом. Мартирий и его спутник покидают обитель в день праздника Архистратига Михаила, но смысл этой соотнесенности остается неведом и Мартирию, когда он уходит из монастыря, и читателям его повести. Умолчание Мартирия свидетельствует о непреодоленном недоумении — душевном состоянии, новом для древнерусской словесности.
586
[Крушельницкая 1996. С. 285]. Далее ПовестьМартирия цитируется по этому изданию, страницы указываются в тексте.
Мартирий фиксирует существенные лишь для него, лишенные надличностной, внеиндивидуальной значимости детали: рассказывая о своем уходе из Сергиева монастыря вместе с поваром, он пишет: «На ту же нощь паде снега в колено, и нашли пустыню глубоку, и помыслили в той пустыни создати хижицу, но невозможно, понеже снегомъ мохъ запалъ, мшить нечим. И подле потока некоего во брегу в земли, в глине выкопали себе хижицу да окрыли ея прутием еловым» (с. 286). Упоминание о глубоком снеге призвано объяснить трудности Мартирия и его спутника в построении «хижицы». Но одновременно сообщение об этом препятствии — памятная автору деталь той далекой ночи, по-видимому полной сомнений и смятения. В его сознании выпадение снега в ночь ухода может быть и свидетельством небогоугодности поступка: когда к Мартирию, поселившемуся в пустыне, приходят бесы, он обращается к ним: «О, отпадшие беси, что сотворих вам азъ, грешный? Вы же мя ввели в сию пустыню и хощете поругатися мне» (с. 286). Слова Мартирия бесам — отражение его сомнений (не описанных в произведении, но восстанавливаемых в подтексте) в богоугодности ухода из Сергиева монастыря: ведь уйдя из обители, составитель Повеститакже «отпал» от спасительного священного пространства. Неслучайно Мартирий в конце концов покидает свое уединенное место. Глубоко идивидуальны и упоминания Мартирия об обустройстве «хижицы»: это не свидетельство тяжелых трудов подвижника (слишком «мизерны» для этого затруднения Мартирия и его спутника) и не свидетельство козней бесов, не дающих поселиться монаху на новом, диком месте: эти детали дороги Мартирию как часть его жизни. В контексте Повеститрадиционное для агиографии «абстрагирование» (умолчание об имени повара, о названии «потока некоего») приобретает новую функцию, создавая ощущение заброшенности и одиночества отшельника.
Индивидуально-личностные, отражающие внутренний мир Мартирия «приметы» — либо детали обстановки, лишенные традиционного сакрального, символического смысла («случайные»), либо чудеса, прочувствованные глубоко интимно, «интериоризованные» составителем Повести.Два описанных Мартирием чуда особенно интересны в этом отношении. Первое из них — видение ему во сне иконы Богоматери (явившейся прежде автору Повестив Сергиеве монастыре), плавающей в море, внезапно возникшем возле Зеленецкого монастыря. Недалеко от иконы лежал поверженный бес, а в воздухе парил Архангел Гавриил. Мартирий боится воды, но все же устремляется к иконе, чтобы хоть «ношки» ее коснуться, икона начинает погружаться в море, но переносит Мартирия на другой берег, после чего становится невидимой. Грандиозность изображаемой Мартирием картины исключительна: подвижник оказывается один на один со всем бурным миром — «морем житейским» и вместе с тем под особым покровительством Богородицы. Сон материализован, символическое овеществлено; страх Мартирия не только мистичен, но и «обыкновенен»: монах страшится морской глубины. Духовное, сверхреальное, и земное, материальное, в видении сплетены воедино. «Я» повествователя оказывается соизмеримо с самим универсумом, который «развертывается» перед его внутренним взором. Мартирий обнаруживает себя в некоем особом сакральном пространстве, обладающем чертами и конкретного места (Зеленецкого монастыря), и сверхреального локуса.