Ветер над яром (сборник)
Шрифт:
— Знаем, знаем, — хохочет Чак, — только вот непонятно, что это такое — “матерчатая” культура!
— Материальная, — небрежно поправляет Дон Мигуэль и продолжает: — Это легко объяснить, — Мигуэль величественным жестом обводит очаг, кастрюлю, бутылку и три пары рваных башмаков. — Вот это мы относим к материальной культуре. Нашу же беседу — во всяком случае, что касается моего участия в ней — к духовной.
Чак делает экономный глоток из бутылки и морщится.
— Что касается меня, я предпочитаю материальную, хотя она и смердит изрядно.
Пепе в свою очередь делает глоток и, деликатно обтерев горлышко бутылки
— Все относительно, дети мои, — повторяет он. — Изучая материальную культуру, я понял, сколь ничтожные причины привели к нынешнему положению вещей. Ведь все могло быть наоборот! Если бы лошади вымерли не у нас, а в Новом Свете. Если бы порох изобрели мы. Словом, если бы мы их, а не они нас. Все было бы наоборот! Впрочем, вряд ли… Мы слишком миролюбивы, захватнический инстинкт нам не свойствен. Если бы взяли верх мы, то именно в силу этих наших качеств мы не были бы столь нетерпимы. Человек есть человек, а каков цвет его кожи — его личное дело!
Чак что-то неразборчиво ворчит, приканчивая бутылку. Он метис, полукровка, и сейчас одна, гордая половина его предков готова вцепиться в глотку другой половине. Пепе слушает, как завороженный, и перед его глазами возникают картины, одна заманчивее другой. У них с Доном Мигуэлем цвет кожи один — тот самый, за который Дона Мигуэля вышибли из университета при обстоятельствах, о которых он предпочитает помалкивать.
Дон Мигуэль поднимается с места.
— Мы накрывали на стол, Чак. Будет вполне справедливо, если ты постелишь постель, пока мы покурим на свежем воздухе.
Пепе выползает из трубы. Перед ним белеет в темноте спина Дона Мигуэля. Из трубы слышны проклятия Чака, который, сгребая угли, расстилает на нагретых камнях разное тряпье. Невидимое в темноте море дышит далеко внизу. Над их головами, также невидимая в темноте, возвышается древняя пирамида, воздвигнутая там, где пятьсот лет назад, 4 ахав, 7 кумху 18 , высадилась на берег железная ацтеко-майяская конница Куаутемока и двинулась в глубь Старого Света, повергая в прах разобщенные и отсталые племена Европы.
18
Примерно 1492 год по таинственному и до сих пор до конца не расшифрованному календарю древних европейцев.
Наталия Гайдамака
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Засыпай, моя доченька, усни!
Снится ли что-нибудь тебе, малышка?
А ко мне вчера во сне приходили олени. Они остановились среди густых влажных ветвей, мягкий свет лился на них с высоты, и в ласковом полумраке стройные тела казались выточенными из янтаря. Мне были видны раскидистые рога оленя-красавца и глаза олених, глядевшие с нежным упреком. Олени пили из затерявшегося в траве ручья. Вода стекала с мокрых губ серебряными нитями, которые то вспыхивали на солнце, то гасли под сенью тенистых деревьев.
Спи, родная моя!
Приснятся ли тебе когда-нибудь олени?
Когда же я в последний раз видела оленей на водопое? Пожалуй, семь, а то и восемь лет назад…
С каждым годом их становилось все меньше и меньше, и они стали такими пугливыми, такими настороженными, их добрые глаза смотрели теперь сухо и остро… А потом олени совсем перестали приходить. Отец говорил, что они нашли себе другое место, подальше от человеческого жилья, и рассказывал длинные, увлекательные истории об оленях, зайцах и медведях — он-то знал о них столько интересного. Ребенком я охотно верила в сказки. А оленей просто не стало…Спи, доченька, спи…
Что хмуришь бровки?
Что тебя беспокоит?
Сегодня был обычный, можно сказать, хороший день. Он не принес с собой ни черного дождя, от жгучих капель которого кожа покрывается волдырями, ни бешеного ветра, что гонит жесткую и колючую, как толченое стекло, пыль, ни низких сизых туч с металлическим блеском. Можно следить часами, как эти воздушные громады становятся то сказочным чудовищем, то удивительным дворцом, то парусником, то космическим кораблем, но когда появляются эти странные тучи, в воздухе пахнет плесенью, становится горько во рту и кружится голова.
Я спрячу, укрою тебя, заслоню своим телом от всех угроз и страхов, ведь я — твоя мать…
Спи, мое солнышко!
Вот ты и улыбнулась сквозь дремоту, и личико твое сразу стало ясным… А я перестаю улыбаться, как только ты уснешь, радость моя. Тогда уже не надо казаться спокойной и беспечальной, чтоб не тревожить до поры твое сердечко горечью нашего мира А потом ты открываешь глазки (раньше сказали бы — как небо голубые), и я не нахожу себе места от боли и тревоги за тебя. Что завтра будет с тобой? Со всеми нами.
Только слезы наши остались чисты. Только слезы… Все остальное — прах, грязь и тлен. Мы тяжко обидели землю, и теперь она умирает… Я иногда боюсь ступать по ней: кажется, от моих шагов земля вот-вот содрогнется, точно раненный насмерть зверь. Она истощена и прожорлива, как голодная волчица, что напрасно ищет поживы для своих волчат. Волчица!.. Я счастлива была бы увидеть живую волчицу Вокруг шныряют только крысы — разжиревшие и наглые… Вот и сейчас что-то шуршит в углу. Не бойся, моя птичка, спи! Я не пущу их к тебе.
Заходится сердце, когда я вспоминаю, чт мы утратили. Будет ли тебе легче, моя девочка, коль ты не узнаешь, о какой потере печалиться?
Ты будешь думать, что всегда наступала на нас рыжая пустыня. А первые шаги сделаешь по трещинам солоноватой земли, лишь кое-где покрытой пожухлой травой. И тогда я поведаю тебе о росных полянах и таинственном клике кукушки из пущи, ты решишь, что это просто сказка. Никогда не радоваться тебе, найдя под резным листочком рубиновую каплю. Там, где были когда-то земляничные поляны, растут мерзкие колючки с бурыми, светящимися в ночи шарами на стеблях, — кто узнает в них ягоды земляники?
А лес! Что стало с нашим лесом!
Тише, тише…
Спи, звездочка моя, засыпай!
Я в детстве всегда засыпала под шорох сосен — то была лесная колыбельная. Сосны шумели, а мне казалось, что идет дождь. Настоящий дождь — светлый, частый, говорливый… А ты уже не узнаешь, какими были настоящие дожди и настоящие сосны.
Не вдохнешь по весне пьянящий запах черемухи.
Не засмотришься на щедрость красок осенних кленов.
Не протянешь ладони к пламенеющим над блеском первого снега рябиновым гроздьям.