Ветер рвет паутину
Шрифт:
После уроков мы с Алешей отправляемся к Веньке. Домой он не приходил. Его нет ни в Доме пионеров, ни в спортивной школе. Его нет возле кинотеатра, на улицах и заснеженном парке. Мы совсем замерзли, разыскивая его, и наконец Алешка говорит:
— Айда по домам. Или ко мне, или к тебе он должен прийти.
Венька приходит ко мне под вечер, взъерошенный и растрепанный.
Устало, садится, молчит.
— Спасибо, — говорю я. — Ты поступил как настоящий друг.
Венька морщится, как от зубной боли: он терпеть не может громких слов.
А потом пришел Григорий Яковлевич. Увидев его, Венька насупился и отошел к окну.
— Садись! — сказал ему Григорий Яковлевич и принялся
Венька насупился и принялся рассматривать какой-то сучок на полу.
— Почему ничего, не объяснил Клавдии Ивановне?
— А чего ей объяснять?! — взорвался Венька. — Я ее несколько раз просил, еще когда Сашка в больнице лежал, чтоб она зашла к нему. Мы ведь видели, что он сам географию не вытянет. А у нее один ответ — пусть работает больше, я занята. «Занята», — передразнил он Клавдию Ивановну. — Что же ей объяснять? Разве она поймет?
— Постой, постой, — остановил Веньку Григорий Яковлевич. — И ты считаешь, что Клавдия Ивановна неправа? Что она не ходила к Саше потому, что не любит его, что ли? И поэтому ты ей не рассказал, из-за чего подрался с Козловым?
Венька кивнул. Григорий Яковлевич посмотрел на него и улыбнулся:
— Ох и глупый же ты еще, брат ты мой. Хочешь обижайся, хочешь нет, а не ожидал я, что ты такой глупый. Неужели до сих пор не понял, что, прежде чем кого-нибудь осуждать, надо разобраться? А ведь Клавдия Ивановна потому и не ходила к Саше, что знала, как много у него работы по другим предметам. Знаешь, что она сказала? Что Саше алгебру нельзя запускать, языки. А по географии он в третьей четверти быстро подтянется — предмет все-таки сравнительно легкий. Как ты мог так подумать о ней, Веня?
Венька сидел бледный, на лице его можно было пересчитать все веснушки. И мне его так стало жалко, что я вам просто рассказать не могу. Вечно он из-за своего характера в какие-то неприятности попадает. Я уже хотел заступиться за него, но Венька вдруг вскочил с табуретки и встал напротив Григория Яковлевича, как нахохлившийся воробей.
— Все равно… Разве в одной географии дело? Почему вы пошли к Сашке, как только мы вам о нем рассказали? А ведь в тот день на перемене вы нам говорили, что идете на футбол, и даже показывали билет. Думаете, я не помню? Помню! Почему вы всегда находите время зайти к нему и домой, и в больницу, помочь решить задачу или просто так посидеть рядом? Почему вы каждый день расспрашивали нас, не узнали ли мы что-нибудь о нем, когда его увезли? Вы просили нас достать адрес и написать туда, где он живет, чтоб там, в школе, знали о нем. Да что Сашка! — Венька горько махнул рукой. — А мы? Когда Алешка в бараке жил и ему даже уроки негде было готовить, кто за них хлопотал, в райисполком ходил? Вы! Когда меня за побитое стекло хотели из пионеров исключить, хотя я совсем не виноват был, кто мне первым поверил? Директор? Клавдия Ивановна? Нет, вы. А уж стоит кому-нибудь уроки пропустить, кого в тот же вечер дома ждут? Вас! Мы ведь все знаем, вы не думайте. Так что же это получается? У вас времени на все хватает, а у Клавдии Ивановны и часа не нашлось?
Григорий Яковлевич отступил на шаг и с любопытством смотрел на Веньку. Седой хохолок шевелился у него на макушке, и на шнурке — тик-так — маятником болталось пенсне.
— Кончил? — наконец спросил он. — Садись.
Тяжело дыша, Венька сел на табурет. Григорий Яковлевич положил ему руку на плечо.
— Вы все знаете? — чуть заметно прищурился он, и какой-то туман на мгновение затянул его глаза. — Ничего вы не знаете, друг ты мой Веня. У меня ведь вся семья здесь, в Минске, погибла… — Он пожевал сухие губы и отвернулся. —
Жена, два сына… Старший был как раз такой, как ты… Рыжий и бедовый. И его убили фашисты. Так что сейчас я совсем один, понимаешь? Кроме вас, у меня никого нет. Понимаешь? Сорок детей, и каждый мой…Григорий Яковлевич замолчал и начал рассеянно протирать треснувшее пенсне: узкоплечий, в просторном, перепачканном мелом пиджаке и совсем седой. Наш учитель.
У Веньки нестерпимым огнем горели уши. Губы были упрямо сжаты. И только глаза, растерянные, беспокойные Венькины глаза говорили о том, как ему сейчас тяжело.
— Ладно, — сказал наконец Григорий Яковлевич. — Ты подумай над моими словами. И приходи завтра в школу. А перед Клавдией Ивановной извинись. Иначе я просто перестану тебя уважать.
И чуть заметно улыбнулся прищуренными выцветшими глазами. Венька поднял голову.
— Хорошо, перед Клавдией Ивановной извинюсь. Но перед Козловым — никогда. Даже если из школы выгонят.
— Никто тебя выгонять не собирается, — пожал плечами Григорий Яковлевич. — Драться, конечно, не стоило, это ты запомни на будущее. А сейчас, раз уж так случилось…
— Григорий Яковлевич, вы у нас дома были? — перебил его Венька.
— А как же? Конечно, был.
— Маме сказали, что меня с урока выгнали?
— Маме? Зачем? Нет, не сказал. У нас с ней и без этого нашлось о чем поговорить. Не хотелось мне огорчать ее. Ведь твоя мама — рабочий человек, Веня, ее беречь надо. Ты уже взрослый, в четырнадцать лет пора учиться самому отвечать за свои поступки. А у мамы и без того хватает забот.
Я почувствовал, что у Веньки отлегло от сердца. Он посмотрел на Григория Яковлевича, потом на меня и сказал:
— Ну, я пошел. Еще ни одного урока не сделал. До свидания.
Я тоже принялся за уроки.
Я иду!
Вернувшись с занятий, я учусь ходить. Мне не хочется, чтобы по утрам Венька и Алеша относили меня в коляску, а затем вытаскивали из нее и на руках несли в класс. Не хочется, чтоб малыши, которые всегда толпятся у крыльца, поглядывали на меня с жалостью и любопытством. Помощь — это здорово, но надо попробовать самому. Очень хочется самому!
Днем все на работе, в квартире я один. Я достаю из-под кровати костыли. Первые шаги на них я сделал в больнице, но по-настоящему начать тренироваться Федор Савельевич советовал попозже, к весне, когда немножко окрепнут ноги. А я не могу ждать. Я обязательно должен научиться хотя бы ковылять без посторонней помощи.
Я сажусь на кровать, и повернувшись всем телом, свешиваю на пол ноги. Затем беру под мышки костыли, упираюсь ими в пол и начинаю приподниматься. Костыли скользят, я падаю на постель, и все начинается сначала. До тех пор, пока у меня не начинают мелко-мелко дрожать руки.
Главное — подняться и сохранить равновесие. Дальше, наверно, будет легче. Но это главное мне упорно не дается. Нужно, чтобы меня кто-то поддерживал, а обращаться ни к кому не хочется, и я снова тяжело валюсь на кровать, а потом ползаю на руках по полу и подбираю разлетевшиеся костыли.
Однажды за этим занятием меня застала мама. Она пришла с работы на добрых полчаса раньше, чем обычно, и я как раз делал последнюю в этот день попытку стать на ноги. А поскольку попытка, как всегда, была неудачной, я не стоял, а лежал на полу и тянулся за костылем, который залетел под диван.
Мама сразу все поняла. Она не стала меня ругать, не стала, как когда-то, плакать. Она просто нагнулась, достала костыль, сунула его мне в руки, а затем приподняла меня. Я ухватился за костыль так, что у меня сразу онемели пальцы, прижал к боку второй и выпрямился во весь рост. И вдруг увидел, что я на целых полголовы выше мамы.