Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Ты должен написать об этом, – сказал я Кузнецову.

– Кто это будет печатать… – пожал он плечами. – А кроме того… я… я… боюсь…

Как впоследствии подтвердилось, он был прав в боязни писать об этом… Кузнецова не убили в Бабьем Яру, – его убил собственный роман о Бабьем Яре. Роман напечатали, но он был зверски искромсан цензурой.

По-моему, у Кузнецова в результате издевательства над его любимым детищем что-то случилось с головой. Аксенов мне рассказывал, что однажды он ночевал у Кузнецова и тот послал к нему с подносом, уставленным напитками, собственную жену, на высоких каблуках и в чем мать родила. Когда меня и Аксенова вывели из редколлегии «Юности»,

туда почему-то спешно ввели Кузнецова и столь же спешно командировали для работы над романом об Энгельсе в Лондон, где он и сбежал, прихватив пару микрофильмов: один – с полным текстом романа «Бабий Яр», а другой – с какими-то эротическими доморощенными арабесками. Затем, видимо пытаясь вызвать жалость к своей судьбе, Кузнецов напечатал в «Обсервере» «Исповедь доносчика», где признался, что строчил доносы в КГБ на советских братьев-писателей – в том числе и на меня. Однако это вызвало не жалость, а презрение его западных коллег. Через несколько лет он трагически погиб в автокатастрофе. Жаль, что так некрасиво и нелепо закончилась жизнь этого талантливого писателя. Но я ему все равно благодарен на всю мою жизнь за то, что он привел меня к Бабьему Яру.

А тогда, в 1952 году, приглашенные Александром Довженко, писавшим в Каховке гигантский романтический сценарий все о той же стройке коммунизма, Кузнецов и я – пошли вместе с великим режиссером на японский фильм новой волны. Названия фильма не помню. Это была близкая к «Похитителям велосипедов» история многодетной семьи в Токио, отец которой никак не может найти себе работу. Они с женой решают отравить газом и себя, и детей. Перед этим они продают последнее, что у них осталось, и ведут детей в парк – покатать на качелях, на лодке. Неожиданно мальчик срывается в воду, и отец его спасает. После этого великий кинорежиссер, не дожидаясь конца, направился к выходу, громогласно заявив на весь зал:

– Это так гениально, что я не могу этого больше видеть. Мне стыдно за всю мою жизнь.

А я испытал нестерпимый стыд в 1961 году. Тогда, впервые встав на обрыве перед Бабьим Яром рядом с Кузнецовым, вызвавшимся быть моим гидом, я потрясенно увидел, что там нет никакого памятника, ни даже какого-либо знака. Бабий Яр был превращен в свалку. Начало стихотворения выдохнулось само: «Над Бабьим Яром памятников нет…»

3. Стыд как соавтор

Мои многие стихи начинались именно со стыда. Чаще всего – со стыда за себя.

Стыдиться только за других – гораздо комфортабельней.

В случае с Бабьим Яром для моего стыда была особая причина.

Я рос в семье, где никогда не слышал еврейских анекдотов, за исключением тех случаев, когда их рассказывали мамины приятели-евреи, любившие подшучивать сами над собой. На станции Зима бок о бок мирно существовали и православное, и католическое, и еврейское кладбища…

Впервые слово «жид» я услышал в Москве. «Как ты можешь сидеть на одной парте с жидом?» – спросил у меня один хмырь-третьегодник. Когда я переспросил его: «Что это такое?» – он, наверно, подумал, что я притворяюсь.

В Москве мама брала меня с собой в Еврейский театр на Малой Бронной, и я трижды видел на сцене великого Михоэлса – дважды в роли короля Лира и один раз – Тевье-молочника. Я влюбился в него. Мама взяла меня на похороны Михоэлса, когда его тело привезли из Минска.

– Дело нечисто, – показывая глазами на гроб, шепнула маме какая-то ее знакомая, но я это услышал. Еще я запомнил, что у выступавшего на панихиде Фадеева был неестественно тонкий голос, не совпадавший с его высоким ростом и благородной сединой. Он еле закончил свою

речь, прерываемую дребезжащими всхлипываниями.

Надвигалось что-то страшное.

В 1952 году, когда я поступил в Литинститут, там было только два еврея – пылкий юноша-публицист и саркастическая девушка-критик.

У них никогда не было романа, но они всегда гуляли по литинститутским коридорам и по нашему скверику под ручку, перешептываясь, как две нежные подруги. Пылкий юноша-публицист со слегка пушистыми, всегда готовыми воспламениться щеками, был даже больше похож на девушку, а она напускала на себя врубелевский демонизм, попыхивая папиросой, так не сочетавшейся с ее белым шелковым бантом. В тот год у них были особые причины перешептываться.

Закрыли несколько аптек, из них увольняли евреев-фармацевтов, по городу носились слухи о том, что надо быть осторожней с лекарствами, печатались пованивающие фельетоны, Шолохов выступил против псевдонимов, по рукам ходила пародийная поэма Сергея Васильева «Без кого на Руси жить хорошо» – настолько откровенно антисемитская, что ее даже не решились напечатать. Психоз не просто распространялся как эпидемия – он насаждался. Когда в «Правде» напечатали сообщение об аресте врачей-отравителей, я увидел, что пылкий публицист и девушка-критик стоят одни, словно зачумленные, в литинститутской курилке. Их не трогали. Их не оскорбляли. На них смотрели.

Я пересек невидимую линию и пригласил их вместо занятий в соседнюю шашлычную. Там они разрыдались оба от страха и унижения.

Через лет сорок я позвонил тому же самому – и ныне пылкому публицисту, проверяя свои воспоминания.

– Помнишь, как ты плакал в шашлычной, когда арестовали врачей? – спросил я.

– Конечно помню… – ответил пылкий публицист.

– Но вскоре после этого, если мне не изменяет память, ты стоял на трибуне в актовом зале Литинститута на фоне портрета Сталина с траурной каемкой и тоже плакал? – спросил я осторожно.

– Все это так… – ответил он, слегка улыбаясь. – Но я так же прекрасно помню, что на этой самой трибуне в тот день стоял ты и тоже плакал…

– Не может быть… – сказал я, растерявшись. – Почему же я этого не помню?

Проверяя те же самые воспоминания, я позвонил и бывшей девушке-критику.

– Слушай, мне сказали, что я выступал в марте пятьдесят третьего на траурном литинститутском митинге и плакал. Ты это помнишь? – спросил я.

– Как сейчас, – не без удовольствия сказала она. – Плакал почти булыжниками.

– Кстати, я хочу проверить – вас было всего двое евреев тогда в Литинституте?

Тут она меня ошеломила:

– А с чего ты взял, что я еврейка?

Я так и поперхнулся, потому что я прекрасно знал ее маму, Розалию Ароновну, за которой даже безуспешно пытался приволокнуться, и ее родного дядю Якова Ароныча.

Да, все мы бываем очень талантливы, когда забываем то, что не хотим помнить. Вот какая хитрая стервоза наша память и как она избирательна. Поэтому всем мемуарам, в том числе и этим, надо верить – ну как бы это мягче сказать – «с допуском».

Есть, конечно, мелочи, есть стыды маленькие, но есть и Главные Стыды.

Их мы не должны забывать, даже если бы нам этого очень хотелось.

Я презираю тех, кто пытается перечеркнуть поколение шестидесятников. Как правило, это от зависти к сделанному нашим поколением. Но идеализировать нас тоже нельзя. В нас было все изначально перепутано, и другими мы быть, наверно, не могли.

Несмотря на брезгливость с детства к антисемитизму, я все же поверил тому, что врачи хотели-таки отравить нашего родного товарища Сталина, и написал на эту тему стихи.

Поделиться с друзьями: