Вольная натаска
Шрифт:
Со временем в таких людях вырабатывается приятный профессиональный скепсис, которым они бравируют друг перед другом, ибо этот наигранный скепсис, это утонченное брюзжание и даже как будто пренебрежительное отношение к своей работе возможно только у людей с огромным профессиональным опытом. Это своего рода престижное дело. Ничего общего с неудовлетворенностью или отчаянием неудачника. Вовсе нет! Хотя и такие случаи, конечно, бывают. Полудетские их игрища напоминают порой похвальбу известного монтера, которому связать три провода легче, чем палец… обмочить.
То есть эти люди со временем начинают как бы небрежничать по отношению к делу, как бы выполнять свои обязанности без прежнего старания и напряженности. Как опытный шофер, который, сидя за рулем, словно бы не машину ведет,
Свежему человеку могут они показаться очень неприятными субъектами, особенно если этот свежий человек горит какой-нибудь новой идеей.
Начальство редко балует их похвалой, но им достаточно, если их не ругают. К похвалам же относятся они с юмором, хотя этот юмор обладает скорее защитными свойствами, чем сатирическими.
Для летчика высшей оценкой его профессиональных качеств является слово «надежный». То же самое можно сказать и о них — надежные инженеры. На свете нет людей добросовестней в работе и честней, чем они. А если надо, они могут работать и в выходные дни.
У каждого из них в свободное время, когда они отключаются от дел, есть свои увлечения: шахматы, рыбная ловля, цветы на садовом участке, если он есть, или фруктовые деревья, автомобиль, у кого он есть, хотя чаще всего у них нет автомобилей, а если и есть, то не дорога и не скорость волнует и увлекает их, а возможность покопаться в моторе, отрегулировать клапаны или тормозные колодки, заменить какую-нибудь деталь или поставить электронное зажигание взамен старого. Кстати, для усовершенствования рыболовных снастей они не жалеют ни времени, ни сил, изобретая поплавок особой конструкции, которому не страшна волна и который не ныряет то и дело под воду, а все время находится на поверхности; изобретают ледорубы, режущие лед, как масло; конструируют самоподсекающие донки, но, увы, мало кто из них может похвастаться хорошим уловом: в рыбной ловле чаще выручает интуиция и шестое чувство, чем усовершенствованная снасть.
Бугоркову и Тюхтину было, конечно, еще очень далеко до той надежности в работе, которая отличает истинных профессионалов от только что вступивших на этот путь. Но, разумеется, Тюхтин продвинулся в этом смысле гораздо дальше Бугоркова, еще не знавшего производства и практически не нюхавшего жизни.
Тюхтин вообще очень многим отличался от Бугоркова, о котором он был наслышан, хотя и не знал его лично. Тюхтин, например, о деньгах имел свое собственное суждение. Он считал, что современный мужчина обязан зарабатывать деньги, и чем больше, тем лучше. Ибо деньги, как он полагал, что-то вроде добычи доисторического охотника — чем толще бумажная пачка, тем больше убитый кабан, которого он приносит в свою пещеру. Современный мужчина ассоциировался у него с охотником, который уходит из дома добывать пищу, одежду и возможность отдохнуть, так сказать, у костра.
Именно за это любил он деньги и самолично вел домашнюю бухгалтерию, не доверяя тонкого этого дела жене. Верочка Воркуева долго не могла привыкнуть к этой странности мужа, и поначалу ей казалось, что муж ее скряга, о чем она даже подумать боялась всерьез. Но со временем убедилась, что Тюхтин не жаден, что она сама так же свободна, как и он, в отношении общих денег, и если ей нужна была какая-то незначительная сумма для незапланированной покупки чулок или модных туфель, муж беспрекословно выдавал ей эту сумму, хотя и отмечал в своей тетрадке потрату.
«Когда ты начнешь работать, нам будет легче», — часто говорил ей Тюхтин.
Им и в самом деле стало легче, но Верочка Воркуева без всяких на то
намеков со стороны мужа первую же свою зарплату всю до копейки вручила ему, по привычке отчитавшись в сделанных по дороге покупках, в том числе и в бутылке водки и шампанского «на пропой».Странное дело! Ей при таком образе жизни легко было оставаться беззаботной, как в детстве, и как будто бы даже счастливой от сознания, что ей не надо вести денежное хозяйство, думать о расходах, о квартплате, о сбереженных на удовольствие рублях, но она почему-то очень стеснялась говорить об этом людям, скрывая это положение вещей даже от близких. Словно бы о ней могли подумать как о несвободной, обиженной мужем женщине, которой не доверяют вести домашнее хозяйство. Она-то понимала, что ничего подобного нет и не может быть, но что-то в ней самой протестовало порой против заведенного обычая отдавать все деньги мужу. У нее все время оставалась в душе какая-то странная и непонятная ей самой надежда на свою будущую свободу, как будто бы впереди ее ждала какая-то новая, более приятная и вольная жизнь, когда она, получив зарплату, сможет сама распорядиться ею по своему усмотрению, по прихоти, по капризу… Хотя это было и в самом деле очень странное чувство, потому что Тюхтин, забирая у нее деньги, удовлетворял любой ее каприз, любое ее желание, если, конечно, оно реально.
Видимо, все-таки дело-то было в том, что, когда она отдавала деньги мужу, у нее сразу же пропадала всякая охота делать что-нибудь непозволительное с точки зрения логики и все ее прихотливые желания, с которыми она шла домой в дни получек, сами собою как бы переставали существовать и казались ей непозволительными и несерьезными порывами, на которые она не имела никакого права. Ну, спрашивается, зачем ей перекупать втридорога у спекулянтки, которая приходила в дни зарплаты, витая по этажам неуловимой, ускользающей тенью, наимоднейшие сапожки с перламутровым переливом, если у нее и так уже есть хорошие и прочные сапоги. Ей, конечно, хотелось — очень хотелось! — пройтись по улице в этих сверкающих высоких сапожках, но она, краснея от возбуждения и мучающих ее страстей, снимала с ноги легкий сапожок и говорила что-нибудь насчет подъема, который слишком мал для ее ноги, хотя подъем был в самый раз, или вообще притворно морщилась, жалуясь на тесноту, хотя сапожки ей были в самую пору… Но — сто двадцать рублей. Это же надо еще взаймы просить у кого-нибудь, чтобы купить роскошные, до зависти приятные, легкие, точеные, посверкивающие лаком французские сапоги… С ума сойти!
В такие дни она приходила домой усталая и разбитая, отдавала деньги мужу, который раскладывал их, как пасьянс, на столе, красные купюры к красным, зеленые к зеленым, синие к синим, и говорил при этом: «Милая моя охотница! Ты своей стрельбой сегодня свалила быстроногую газель… Ты у меня тоже стреляешь без промаха! Молодец!».
А когда она за чаем рассказывала ему с нарочитым равнодушием о сапогах за сто двадцать рублей, он удивленно спрашивал у нее: «Что же ты не купила? Тебе понравились? Ты меня, ей-богу, обижаешь! Почему же ты не купила?»
Она сама тоже с удивлением поглядывала на мужа и, веря в его искренность, очень довольна была, что не потратила денег на сапоги, поражаясь недавним своим страданиям. «Зачем они мне? — спрашивала она с благодарностью. — У меня же есть. А потом, тебе надо покупать новое пальто…» На что он ей возмущенно отвечал: «Мне никакого пальто не нужно! А вот красивые сапоги тебе очень нужны. Все-таки ты работаешь в таком месте, где это не просто новая обувь, а дело престижа… Обязательно купи в другой раз!»
Нет, она не имела права жаловаться на мужа! Она даже благодарна была ему за то, что он освободил ее от забот. Она уже не могла представить себе, как бы вдруг стала хозяйничать по дому, откажись он от этого дела. Она, например, понятия не имела, сколько они платят за электричество, и очень смутно представляла себе квартплату, не говоря уже о расходах на прачечную, в которой она ни разу не бывала за все время жизни с Тюхтиным. Она только пришивала номерки к белью и складывала грязные простыни, наволочки, пододеяльники, полотенца, а уносил все это Тюхтин, возвращаясь из прачечной с чистым бельем.