Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Улица Конвансьон дребезжит хохотом — каков эпилог большой душевной драмы! Егор Егорович смотрит на все и всех глазами ребёнка, которого впервые, вывезли в колясочке. Если бы ему пришлось сейчас подписывать счёта в конторе, он расписался бы почерком Диккенса: «Возвращённый к жизни». Но ещё никто не знает, что прописывать счётов ему больше не придётся, — это в дальнейшем будет делать Анри Ришар. Почтальон деловито шарит в сумке и вручает консьержке пачку писем и газет. Вернувшись домой, приятно утомлённый прогулкой и воздухом, мосье Тэтэкин не сразу поймёт смысл сухих вежливых строк:

«Главная контора имеет честь известить, что с такого-то числа она вынуждена отказаться от чрезвычайно ценных услуг заведующего отделением. Veuillez agreer… expression… distinguees» [101] .

Причины, конечно, чисто формальные, но обязывающие: превышение установленного процента иностранцев. «Mon eher monsieur Tetekhine, вы легко поймёте наше огорчение… — Но это будет уже потом, при личном напрасном объяснении. — И действительно, лишь задачи национального оздоровления страны, в связи с затруднениями характера экономического…». — «Как же так?» — трёт себе лоб Егор Егорович, не искушённый в вопросах разумной экономической политики. Известно, между прочим, что все люди — братья. Мосье Ришар, новый шеф конторы, диктует письмо мадемуазель Ивэт. Его уверенный голос не дает сосредоточиться на цифрах апатичному бухгалтеру. В соседней комнате

увязывают пачки иллюстрированных изданий, и никто на свете не подозревает, что свершилась некоторая несправедливость, не мешающая, впрочем, жизни продолжаться.

101

Примите выражения… (фр.) — (Формула окончания делового письма.).

Но ведь это, конечно, только маленький эпизод, и не к нему относятся слова о пышно распустившемся репье бесчеловечности. С первых строк этой повести мы твердим не о малом, а о строительстве мира и миров. И если ущемлённой и обиженной оказалась маленькая букашка, — то и в этом да отразится тождество макрокосма с микрокосмом.

Пальчики, перемазанные; чернилами и красками, посягают на новую грандиозную картину. Живые солдаты стоят палочками, мёртвые палочками же лежат. Танки похожи на корабли, пушки на клистирные трубки. И все это так залито красным, что даже на изнанке картины отпечатки пальцев. Мальчик-художник приучается мыслить национально. Он мечтает быть фельдмаршалом, но, наверное, будет хорошим депутатом или редактором. Сегодня готовится будущее, но ещё можно в нем ошибиться.

* * *

Ничего особенно страшного не случилось; во всяком случае, с другими бывает гораздо хуже. Во-первых, нет, конечно, сомнения в том, что Егор Егорович, с его служебным опытом, с его знанием языков, найдет другую работу. Во-вторых, скоро где-нибудь устроится Жорж, он — инженер, а это будет немалым облегчением. Наконец, на переходное время все-таки кое-что остается в банке, а там уладится.

— И знаешь, что хорошо, — говорит Егор Егорович жене, — хорошо, что есть у нас свой клочок земли и домик. В случае последней крайности…

Но Анна Пахомовна возмущена и взволнована больше мужа:

— Я ни-ког-да не сомневалась, что тебе подставит ножку — этот твой Ришар. Я этого всегда ждала и, прости меня, ужасно удивлялась вашей дружбе. Я женщина и лучше тебя знаю людей. Ришар — наглый и бессовестный человек, от которого можно ожидать всего.

Егор Егорович в душе и сам как-то не уверен, что Анри Ришар — светлая личность. Но есть в этом человеке и хорошие качества. Так, например, его прямота: разочаровался в масонстве — и честно об этом заявил, выйдя из ложи. И почему винить Ришара, когда то же, что с Егором Егоровичем, случилось и со многими русскими, уволенными по закону о проценте иностранцев. И Лоллий Романович давно сидит без постоянной работы, а уж куда же ему тяжелее, даже и сравнивать грешно.

Дни, бегут наперегонки — даже странно, почему такая спешка? Круг деловых знакомств Егора Егоровича невелик, и все же приходится целые дни затрачивать на блуждания. Нет человека, который бы ему не сочувствовал и не старался это выразить. Даже в главной конторе фирмы его уверили, что стоит только кончиться мировому кризису, как опять найдется место Егору Егоровичу, если не в Париже, то в провинции. «А почему вы не вернетесь на родину, мосье Тэтэкин? Говорят, что там нет никакой безработицы и все благоденствуют?» — «К сожалению, я не могу». — «Ну, какой же вы преступник! Вас, конечно, амнистируют, как и других; об этом писали в газетах». Разговор бесполезен, и Егор Егорович не хочет больше утруждать… Друг Русель очень советовал ему побывать ещё в одном месте, но оказалось, что там нужен химик и непременно французский гражданин. Егор Егорович кормит трамвайные предприятия и способствует процветанию метро. Месяцем позже он старается хотя бы малые концы преодолевать пешим хождением, да это и полезно. Анна Пахомовна пока отпустила мадам Жаннет и сама проявляет чудеса поваренного искусства: «Оказывается, Гриша, что покупать продукты на базаре гораздо, гораздо выгоднее, чем в лавках. Ты не можешь представить себе разницы!» Волосы Анны Пахомовны темнеют у корешков; она ещё блондинка, но уже пёстрая, и не двух-, а трёхцветная: третий цвет вплетает ещё совсем небольшая седина.

Как странно устроено человеческое лицо! Сегодня оно так приветливо и открыто — завтра недоверчиво и настороженно. «Как поживаете, дорогой, что новенького? Да что вы! Что ж делать, всем сейчас плохо, вот у меня, например… — Лицо смотрит с ободряющей лаской, шутливо говорит: — Эх-эх, все помрём!» — и спешно, хотя отчётливо-дружески пожимает на прощанье руку.

Однако не нужно обобщать. Лоллий Романович, узнав от Егора Егоровича о его затруднениях, разинул рот и долго смотрел на дорогого Тетёхина: «Если я не ошибаюсь, это плохо?» — «Пока ничего особенного, Лоллий Романович, но конечно… Впрочем, я не теряю надежды». — «Не теряете? — недоуменно переспросил Лоллий Романович, как будто бы Егор Егорович задумал переплыть Ламанш в четверть часа. — А почему же вы не теряете?» Затем он намекнул Егору Егоровичу, что дела склада патентованных лекарств как будто идут хорошо, так что, пожалуй, могла бы найтись работишка и для нового человека. Днем позже он сам зашёл к Егору Егоровичу и, вынув ещё в передней, положил в столовой на стол двадцать франков: «У меня очень большая удача, дорогой Тетёхин! Вот пока в счёт неоплатного долга». — «Да не нужно, Лоллий Романович, ради бога спрячьте, у меня денег хватит надолго. А какая же у вас удача?» — «Да вот надежды и авансы так и сыплются, так и сыплются. Что-то огромное!» Но глаза старого профессора бессовестно лгали, и после долгой борьбы было решено, что пока эти двадцать франков он удержит у себя, а в случае надобности Егор Егорович непременно их востребует. Профессор ушёл недовольным и озабоченным; дома деньги сунул в свой трухлявый комодик, чтобы случайно и по рассеянности их не растратить. У него действительно была редкая удача: в первый раз попросил за свои коробочки авансом двадцать франков — и ему охотно дали, причём кассир, выдавая деньги, прибавил: «Tenez, mon vieux. Bien sur, quand on a envie de boire un coup, alors la!..» [102]

102

«Вот, старина. Конечно, когда хочется выпить, тогда!..» (фр.).

* * *

Что-то плохи, однако, дела Егора Егоровича. Уже идёт к весне, деньги тают, а нет и признака надежд. Да и как устроиться Егору Егоровичу? О месте вроде прежнего и думать не приходится по тяжёлым нынешним временам. Хоть бы какую-нибудь работишку поскромнее — а какую? И непривычно, и не найти. В роскошном кабинете восседает за письменным столом величественный директор акционерной компании. Служащие и посетители робко входят и млеют от почтения и преданности. Этот, идол — Егор Егорович. Или поменьше: помощник секретаря синдиката мыловаров Егор Тетёхин; оклад три с половиной тысячи и тринадцатый месяц; конечно, и отпуск. Вон чего захотел! Будем говорить проще: бухгалтер русского конфетного заведения, тысяча двести и столько-то пирожными. По узкой улице мчится такси; у шофёра пресимпатичное лицо; из-за угла выбегает школьник, тормозить поздно — трагедия! Бледного, рыдающего от горя шофёра доставляют в комиссариат. «Имя?» — «Жорж Тэтэкин». Нет, это не по нашей части! С гораздо большей уверенностью бывший

шофёр стоит у станка и точит металлическую болванку неизвестного назначения. Главное — смотри внимательно, а думай, о чем хочешь; очень удобно. Егор Егорович избирает темой для размышлений совершенствование человечества, — и вдруг болванка оказывается никуда не годной. Раз так, два так — и Егора Егоровича вышвыривают на улицу. Тогда он набивает чемодан всякой дрянью и звонит у подъезда. Отворяет барыня в пеньюаре, ещё не причёсанная. «Бонжур, мадам! Прекрасные фильдекосовые чулки, одеколон, мыло, необходимые мелочи». — «О нет, благодарю вас». — «Мадам, цены фабричные, вы нигде не найдете! Руж, пудра, пресьон, булавки». — «Да мне ничего не нужно». — «Разрешите только показать, мадам, только взгляните, можете не покупать». — «Я вам говорю — не нужно, ничего не нужно!» Мужской голос из глубины: «Да гони ты их в шею, черт знает сколько шатается!» И неудачливый комиссионер Егор Егорович стоит с прищемлённым дверью носом. В это время по лестнице спускают с пятого этажа рояль. Двое здоровенных рабочих подпирают снизу, третий, послабее, пожилой, неуклюжий в своей синей блузе, кое-как удерживает рояль за ножку. «Эй, опускай тихо, черт! Да не толкай, легче!» — Хлюп, храп, дзинь — оступился, выпустил ножку, сам больно ударился — хряст и звон на всю лестницу. «Балда! Не можешь, так и не берись! Вот тебе и музыка — сам и плати!» смущённый синеблузник Егор Егорович чешет в затылке и не знает, как быть. «Разрешите, мадам, я донесу ваши покупки. Прикажете кликнуть такси? Покорнейше благодарю, мадам!» И на заработанные десять су Егор Егорович пьет в бистро высокий стаканчик тепловатого кофею с молоком. Но что делает в это время Анна Пахомовна, которой также, вероятно, хочется выпить чашечку, да ещё и с хлебом? Мне кажется, Егор Егорович, что ваша карьера преднамечена: вы отлично обучены обращению с орудиями строительства, вы отёсывали грубый камень, вы учились пригонять друг к другу камни кубические, вы возводили стены Соломонова храма. Ваше место в артели каменщиков. Егор Егорович накидывает пиджак на левое плечо, как делают итальянские рабочие, и шествует с артелью на стройку. Он изучил все необходимые слова профессии: che te possino… рогса Madonna… mortacci tui… [103] Он плюет через зубы и может работать четырнадцать часов на палящем солнце. Кипит строительная работа. Великий Испытатель вручает дорогому брату символическую лопаточку, и досточтимый мастер возглашает:

103

Итальянские ругательства.

— Восславим Труд! Он делает человека лучшим!

— Восславим Труд! Даже ничтожнейшее из усилий человека есть участие в прогрессе человечества!

— Восславим Труд! Благодаря ему придёт день, когда Храм будет закончен!

Поодаль топчется толпа непосвящённых каменщиков, строителей жилых домов, школ и тюрем. «Восславим Труд!» — предлагает им Егор Егорович, но решительно не встречает сочувствия. Мало того, один смельчак с недокуренной папиросой за ухом выходит вперёд толпы и дерзко заявляет: «По-вашему, трижды восславим, а по-нашему, — будь он трижды проклят!» Егор Егорович объясняет профану, что дело идёт о труде свободном и совершенном, каковым человеческий труд непременно станет в условиях социального равенства, и что символ социального равенства — уровень. Профан настроен, сравнительно мирно и потому пока не бьет Егора Егоровича, хотя явно его презирает. Нетрудно догадаться, что этот профан — Лоллий Романович, специалист по клейке коробочек, давний пролетарий. «Мой дорогой Тетёхин, напомню вам замечательные слова: „В поте лица твоего будешь есть хлеб, пока не возвратишься в землю, из которой взят“, — за что покорнейше благодарим. Чем вас, собственно, очаровывает такая перспектива? Почему вы уж так усердно восславляете труд? Вы чуточку мазохист, дорогой Тетёхин. Впрочем, эта черта вообще присуща многим религиозным людям, например — целующим крест, отвратительное орудие пытки и казни». — «Но скажите, Лоллий Романович, не есть ли труд — священный долг человека?» — «Видите ли, дорогой, вообще долг — понятие отрицательного порядка, и называть его священным кощунственно. Вы — догматик и гаситель свободы, никак не ожидал от вас подобного, дорогой Тетёхин! А я даже подозревал, что вы — масон». Теперь Егор Егорович окончательно путается — как же так? Разве не долг нами руководит, когда мы приносим жертву благу ближнего? «Дорогой Тетёхин, ну посудите сами. Вот вы даете мне двадцать франков, хотя не вы мне должны, а я должен вам, и гораздо больше. Тут, скажем, игра словами. А вот второе: я пытался вернуть вам двадцать франков в счёт моего долга. Если вы думаете, что мною руководило чувство долга, — то наша дружба с этого момента прекращается навсегда». Егор Егорович совершенно сбит с толку, а Лоллий Романович, в припадке неудержимой весёлости, прыгает сначала через его, потом через собственную голову: «Дорогой Тетёхин, хотите ещё две загадки на ту же тему? Это — из вашей интимной жизни, о которой я могу только догадываться. Однажды вы послали одному негодяю двести франков, которые ему был должен другой негодяй, взявший с него взятку. Вот это как раз было выполнением священного долга, то есть нравственной нелепостью; вы, так сказать, немного сханжили. А в ином случае вы прелестно сотрудничаете с подобными вам очаровательными мудрецами, оплачивая стоимость слабительного неизвестным вам людям. И вы напрасно себя унижаете, воображая, что выполняете нравственный долг. Имейте в виду, дорогой кантианец, что у этого гениального философа была настоящая немецкая дубовая голова!» И, сказав эту дерзость, Лоллий Романович испаряется.

Усталый от мыслей и напрасных поисков работы, Егор Егорович чувствует потребность присесть на лавочке рядом с горбатой старушенцией, которая роется в кошеле. Когда-то всякая прогулка по Парижу была большим удовольствием для Егора Егоровича, просидевшего кресло в конторе. Сам шёл бодренько и любовался чужой бодростью. Идут люди по своим делам, и ведь подумать только, что у каждого своя жизнь, от других отличная, и каждый человек как бы центр вселенной! Вот и эта горбунья тоже чувствует себя центром, сущностью, а весь мир — только её окружение. Очень забавно, а так. И из всех этих жизней слагается одно целое — человечество. А как слагается? Очень просто: от сердца к сердцу, от ума к уму протянуты ниточки. Получается будто бы путаница, а в определённый момент, например, при каких-нибудь важных событиях, путаница сама распутывается, ниточки натягиваются, и получается народ, живущий одной мыслью и одним сердцем. Замечательно!

Старушенция вытаскивает из кошеля не то котелок, не то консервную банку. Её пальцы делают множество лишних движений, точно она играет на немом рояле; вероятно, больная. И лицо её трясется, серое, землистое, и в такт вздрагивают космы седых волос, которые не рассыпаются, а висят липкими прядями. Егор Егорович чувствует к ней великую жалость и отводит глаза.

Достав банку, старушка покидает лавочку и семенит к воротам дома казённого вида, где уже образовалась очередь таких же странных, серолицых, удивительно грязных и неподобающих Парижу людей. Егору Егоровичу нетрудно догадаться, что здесь раздача общественного супа. Видал и раньше, походя, но некогда было приглядеться. «Хорошо это заведено в Париже, что вот бедный человек получает горячую пищу бесплатно», — и проходил с чувством удовлетворения и за людей, и за себя, дома ел суп, свой, частный, из белой тарелки с золотым ободочком; ну, там подсыпал по вкусу соли или перцу, а заедал пирожком. Сейчас чувства Егора Егоровича напряжены по-особенному, немножко, конечно, болезненно, и лица стоящих в очереди впервые поражают его общей землистостью и какой-то смиренной тупостью. Не просто бедность, а бедность крайняя и последняя, за которой следует смерть.

Поделиться с друзьями: