Воротынцевы
Шрифт:
— Да, вся в мать, — глубоко вздохнув, сказала Федосья Ивановна. — И нравом такая же, — прибавила она, помолчав немного.
— Убивалась она у вас там, поди чай, сердечная? — с чувством произнесла Акулина.
— Да уж так-то первое время терзалась, так терзалась! Боялись мы, пуще всего, чтобы, Боже сохрани, на себя руки не наложила! Ведь что уж тогда? И здесь судьбу-то свою загубила, да и на том свете пришлось бы ей веки веченские маяться.
— Что и говорить! А правда, что барыня Марфа Григорьевна до конца гневалась на нее и видеть не хотела?
Это предположение привело Федосью Ивановну в глубокое негодование.
— И кто это вам таких пустяков наврал? Да покойница Марфа Григорьевна так о ней заботилась, так заботилась, как родная
— А говорят, она ни разу не навестила его в Гнезде-то?
— А зачем было бы ее навещать? На каку таку потребу? О чем было барыне с ней толковать? Печалить ее да попрекать, когда она и без того с горя да срама, что потеряла себя, на ладан дышала? Ну, а ласкать ее да к себе приближать и вовсе не годилось, особливо на первых порах, как с брюхом еще ходила. При родах барыня были. Не побоялись ни вьюги, ни метели; как доложили, что час ее близок, сейчас приказали возок снарядить и поехали. Все время там при ней и были безотлучно. Дали ей с младенцем проститься и утешали ее притом: «Твоя жизнь кончена, — говорят, — счастья тебе больше не видать, а насчет ребенка своего будь спокойна, я его не оставлю». Сама я слышала, как они это говорили, да и не я одна, а также и отец Матвей.
— В город-то кто же младенца отвозил? — полюбопытствовала Акулина.
— Я отвозила, кому же больше, — не без гордости сказала Федосья Ивановна. — Мне лучше всех знать, как дело было. Там ее, у Лексеича, и окрестили. Я за барыню у купели стояла, и по ее желанию младенца Марфой нарекли. А крестным Лексеич был. Все чин чином, как подобает младенцу, хоша неизвестного рода, а все же дворянской крови. В глаза наплевать могу всякому, кто скажет, что мы со дня рождения не берегли барышню всячески и не лелеяли ее. У Лексеича в доме лучшую горницу ей под детскую отвели. Кормилицу барыня сама выбирала из хуторских, красивую да здоровенную, Маланьей звать, солдатку. И кажинную, бывало, неделю, а уж которого-нибудь из нас — меня, Митеньку али Самсоныча — беспременно пошлют в город маленькую барышню проведать. А там, как та в Гнезде скончалась, и совсем дитю в дом приняли и до самой смерти, как с родной…
Разговор продолжался. Но Малашка уже не слушала его.
VIII
— Барышня, барышня, я все узнала! Золотая моя, не убивайтесь, я все-все узнала!
Малашка была в таком волнении и так рыдала, произнося эти слова, что Марфинька должна была успокаивать и ободрять ее, но, когда она узнала наконец из сбивчивых объяснений своей наперсницы, что она — дочь той таинственной личности, которой даже и после смерти иначе как «та из Гнезда» не звали, она побледнела как полотно и от душевного смятения не в силах была произнести ни слова.
Молчала и Малашка, испуганная эффектом своих слова, а когда, немного оправившись, открыла было рот, чтобы продолжать свое повествование, ее прервали на полуслове.
— Никогда не смей со мной об этом говорит! И разузнавать ничего больше не смей, я не хочу! — сказала Марфинька.
Голос ее дрожал, слова с трудом срывались с судорожно стиснутых губ, ее била лихорадка, но она так твердо и строго отдала это приказание, что Малашка поспешила перед образом поклясться, что исполнит его.
Тогда ей приказали выйти, и барышня заперлась в своей комнате.
До поздней ночи продумала она о неожиданном открытии, обрушившемся на нее так внезапно, вот уж именно как снег на голову. Чего-чего не представляла она себе раньше относительно своего происхождения, каких комбинаций не придумывала, и как все это было далеко от истины! Боже, как далеко!
Она стала припоминать все, что слышала про таинственную незнакомку, прожившую год в Гнезде и скончавшуюся там, и не могла ничего припомнить.
По странной случайности это событие, так близко касавшееся ее, никогда не интересовало
ее и не возбуждало в ней любопытства. Когда Малашка заговорила про «ту из Гнезда», Марфинька не вдруг поняла, про кого идет речь, и не вдруг могла даже вспомнить то малое и отрывочное, что она знала об этой личности. А между тем эта женщина была ее мать. Марфинька не могла прийти в себя от изумления. Это известие так потрясло ее, что она долго не в силах была остановиться ни на одной, из мыслей, вихрем кружившихся в ее отуманенной голове. Но мало-помалу нервы успокоились и из хаоса впечатлений, нахлынувших на душу, стали явственно выделяться такого рода воспоминания, которые непосредственно относились к роковой тайне. Между прочим припомнилось то обстоятельство, что она ни разу, за всю свою жизнь не была в Гнезде. Возили ее в Морское и в другие села и хутора по соседству, на храмовые праздники, на ярмарки, да и так, вместе со всеми, когда затевалась прогулка куда-нибудь подальше, но в Гнездо — никогда. Другие туда ездили, бабушка, Варвара Петровна, Федосья Ивановна, а ее каждый раз под разными предлогами оставляли дома. Марфиньке вспомнилось, как однажды, когда еще маркиз жил у них, он поехал в Гнездо с Самсонычем по какому-то поручению Марфы Григорьевны и привез ей оттуда пунцовую розу. Такого цвета роз в Воротыновке не было, и Марфинька очень обрадовалась цветку, всем его показывала, поставила его в стакан с водой, любовалась им несколько дней сряду и приставала ко всем, чтобы взяли ее в Гнездо, когда поедут туда. Что ей отвечали — она теперь не помнила, но ее желание не было исполнено, и она скоро забыла о нем.Там, в Гнезде, похоронена эта личность, ее мать. И Марфиньку вдруг так потянуло к этой покинутой могиле, так захотелось молиться на ней и плакать, что, если бы не была ночь, она не вытерпела бы, приказала бы запрячь сани и помчалась бы туда.
А ее отец? Кто ей скажет, где он?
Девушка стала искать ответа на этот вопрос в своих воспоминаниях, перебирала всех молодых и знатных мужчин, о которых слышала в своей жизни, но ни на одном из них не могла остановиться и сказать себе: «Это, может быть, — он». Строго хранили от нее эту тайну.
Раз как-то, совсем еще маленькой девочкой, она спросила у Федосьи Ивановны, почему ее не зовут по имени и по отчеству, а просто — Марфинькой или маленькой барышней?
— Зачем тебя по батюшке величать? Ты еще — маленькая, — ответила Федосья Ивановна.
— А когда я буду большая, как меня будут звать? — настаивала девочка.
Федосья Ивановна смутилась и глянула на Митеньку. Тот покраснел и потупился. А Марфинька, как это часто бывает с детьми, заупрямилась и уже со слезами повторила свой вопрос: как ее будут звать, когда она вырастет большая? Тогда Федосья Ивановна, еще раз предварительно посоветовавшись взглядом с Митенькой, сказала, что, когда Марфинька вырастет большой, ее станут величать Марфой Дмитриевной.
В тот же день все было донесено бабушке. За обедом Марфа Григорьевна несколько раз пристально поглядывала на девочку, точно собиралась побранить за что-нибудь, когда же подали десерт, вдруг засмеялась и, указывая на яблоки, стоявшие на столе в вазе, громко сказала:
— Марфа Дмитриевна, возьми себе яблочко!
Сказав это, Воротынцева с усмешкой оглянулась на окружающих; эти же, сдержанно ухмыляясь, опустили глаза на свои тарелки. И воцарилось на минуту неловкое молчание, точно случилось что-нибудь неприличное, чему смеяться и хочется, и совестно.
Случилось это очень давно, когда братец Лексаша еще не приезжал в Воротыновку, но Марфинька так живо вспомнила этот эпизод, точно это было на днях.
Припомнился ей еще другой случай из ее раннего детства. В день приезда братца Лексаши собрали дворовых женщин и девок в широкие, светлые парадные сени, чтобы приветствовать молодого барина. Все они поочередно подходили и целовали у него руку. Марфинька, прижимаясь к Федосье Ивановне, во все глаза смотрела на эту церемонию. Вдруг Марфа Григорьевна, стоявшая в противоположном конце сеней, подозвала ее: