Воспоминания. Книга третья
Шрифт:
Стариков он спас. Их, вероятно, отправили на Колыму, что по-моему гораздо страшнее расстрела. Расстрел длится от силы пять-десять минут, а путешествие на Колыму два месяца в битком набитом телячьем вагоне, а потом работа на диком холоде голодным, полуголым людям, из которых выжимается унция пользы великому государству, где все счастливы и живут, как в раю. Я объясняю этот ужас перед расстрелом только еврейским страхом крови. Расстрел длится пять-десять минут, а выжимается унция пользы до самой смерти… Для себя я бы выбрала расстрел.
Мне вручили телеграмму о приезде О. М. за табльдотом, и все рассмеялись, что я не обрадовалась, а только задумалась. Я ведь знала, что задержка означает что-то непредвиденное, а деловые качества своего мужа уже успела изучить. Он приехал больной и совершенно бешеный, и долго мне рассказывал о борьбе за жизнь этих неворующих стариков. И про свидание сДемьяном Бедным в магазине антикварной книги, и о встречах с Бухариным, вплоть до посылки ему собственной книги с надписью: в этой книге каждая строка
Ан не успел. Хохол Нарбут любил Уленшпигеля. Может, ему мерещилось освобождение Украины от «проклятых кацапов» или «пепел стучал в его сердце» — во всяком случае ни одна книга не выходила так быстро, как этот дурацкий Уленшпигель. Но свое дело он все же сделал: О. М. больше ничего не переводил. Только «неаполитанские песенки» для ссыльной певицы с низким голосом. Уж очень она жаловалась на то, что ей не позволяли петь по-итальянски, а русский перевод «не пелся».
С тех пор мы научились «жить на бутылки». Это наука сложная: вечером приходят гости и все приносят вино и погань вместо закуски… Зато утром можно поесть, продав бутылки.
В голове у О. М. не помещалось больше одной мысли. Занятый невероятным делом спасения пяти жизней путем «умопостигаемых, совершенно невесомых интегральных ходов, именуемых хлопотами», О. М. не мог позвонить в Зиф или к Зенкевичу, чтобы заменили слово «перевод» на слово «обработка». Договор был на редактуру. Не Костера же собирался редактировать О. М. Он даже не мог позвонить Зенкевичу, который мигом бы сделал такое несложное дело, ведь он был старшим редактором при «своем человечке» — Нарбуте… А что поистине удивительно — это неумение О. М. вести свои дела в советских условиях… Ведь все сукины дети на это способны — от Катаева до любой замарашки. А он — дурак, однодум — не мог. Не умел или не хотел… Бог ему судья…
А ведь его предупреждали, что Горнфельд относится к Уленшпигелю, как к своей собственности… Он-то и обратился за помощью к Заславскому. А ну их всех к ядреной фене…
[декабрь 1979 г.]
Академики
В. В. Виноградов, академик, ставший после множества арестов и ссылок «сталинским комиссаром по языкознанию», но не писавший за Сталина «гениальных трудов по языкознанию», потому что его роль была другая — его держали для науки, писал же кто-то другой, а путал сам Сталин — «язык — средство общения», «грамматика тоже нужна», «язык не надстройка над базисом» и прочие перлы, сильно облегчившие мне жизнь, поскольку я преподавала историю германских языков, а в Марре сам черт себе ногу бы сломал. Выступление Сталина по языкознанию вызвало смех, но всем грамотным языковедам — их была горсточка — облегчило жизнь. Сергей Игнатьевич Бернштейн, настоящий языковед, которого В. В. Виноградов цитировал без кавычек и не называя имени — но уже по жидовской лавочке — не называть же жида! — сказал мне. «Не смейтесь… Слава Богу, что он прикончил Марра. Никто этого сделать не мог»… Кажется, только после разгрома Марра Виноградова выбрали в Академию, а он этого заслуживал — хотя бы своей книгой «Русский язык», где он дает выдержки из русского языкознания и доводит до сведенья идиотов, что в России была когда-то такая наука.
Я много раз слушала выступления В. В. Виноградова. Их было очень трудно конспектировать: все вокруг да около… Вязь, и при этом очень занудная. Я была даже на заседании, когда снимали Марра и восстановили индоевропеистику. Это был приятный момент. Доклад поручили какой-то аспирантке, чтобы не дай Бог не попасть на язык Мещанинову — пропагандисту и правой руке Марра. (Труды Сталина еще не были известны). Марра сняли демократически — «снизу»… Когда аспирантка «восстановила» индоевропеистику, весь президиум, кроме Мещанинова, задрав головы, захохотал. В зале раздались неуверенные аплодисменты. Чуть-чуть похлопали, а я зарычала от восторга. Не зря же я разобралась в этой трудной штуке, о которой никто не имел понятия.
Теперь я могу сказать с уверенностью, что В. В. Виноградов сознательно плел вязь и нудил. Он преследовал вполне разумную цель: не дать материала против себя. Хитрил черт. Был, верно, такой же контрой, как я! Но, вкусив ссылок и тюрем, предпочитал, чтобы его не понимали — крутит, вертит что-то ученое, а что — черт его знает… Однажды он вступился за меня, выступив против своей собственной стукачки. Она пела, что я потебнистка и марристка. Виноградов встал и громко сказал: «Выберите одно из двух: либо Потебня, либо Марр». Я не знаю, хотел ли В. В. Виноградов защитить меня от двух смертных грехов или помочь своей стукачке — она доктор наук и защищала докторскую по русскому языку у Виноградова, хотя по специальности она англистка и работает на пару с Левковской, специалисткой по немецкому языку. Обе они в один голос твердили про меня: «Где она выкопала этого Потебню — даже не в Москве его напечатали, а в
Харькове». Такая прелесть в моем невинном языкознании… А что же в литературе или в биологии… Я предпочла бы славянские языки, но меня там бы совсем съели с моей жидовской рожей.Мне очень хотелось бы знать, как отозвался В. В. Виноградов, академик и страстотерпец, когда два доктора германской филологии донесли ему, что я была замужем за «проходимцем»?
Именно это они распространяли по двум коридорам на первом и втором этаже Института языкознания. Это был их самый выигрышный козырь. Что по сравнению с ним Марр вместе с Потебней… Но В. В. Виноградова, верно, уж нет в живых, а к дамочкам я и сама не пойду. Ну их к ляду. А что они донесли Виноградову, в этом я не сомневаюсь, потому что доносы были их специальностью. Жирмунский, тоже академик, боровшийся со страшной силой за мое жалкое кандидатское звание, говорил мне про Ахманову и Левковскую: «Обе они пишут…» А что пишут — ясно: у этого слова появилось второе значение, как у слов «взяли» и «сидит».
Архив
В 1919 году в Киеве у О. М. была с собой корзиночка с крышкой и висячим замком. В корзинке, сказал он, находятся письма матери и рукописи. В Коктебеле Александр, брат О. М., играл в карты с солдатами. Они сломали замок и пустили бумагу «на раскур». К 20-му году у О. М. не было ни одного листочка рукописей.
В 22 году заболел отец О. М. Он лежал в больнице, а мы с Евгением Эмильевичем, младшим братом О. М., перевезли его вещи на Васильевский — на квартиру к Евг. Эм. Складывая сундуки старика, я нашла там среди всякого мусора кучку стихов О. М., в большинстве ранних, и забрала их с собой в Москву. Там же были найдены отрывки чистовика «Скрябин и христианство». Первый лист оказался в двух экземплярах с идентичным текстом, но разными названиями. Лист с заглавием «Пушкин и Скрябин» остался у Харджиева. Все эти рукописи я положила в сундучок, привезенный от моей матери, и туда же стала бросать все бумаги — черновики, беловики, письма, документы. Выбрасывала я только рукописи переводов. Постепенно сундучок наполнился, и О. М. привез из Ленинграда точно такой же, только вдвое больше, купленный им когда-то в Мюнхене. Это были обычные для того времени заграничные сундучки, заклеенные марками таможен, бюро хранения и гостиниц европейских городов. Кстати, на сундучке О. М. были итальянские наклейки. Маленький сундук мы отдали Александру Эмильевичу, а в большом в невероятном беспорядке накапливались бумаги. О. М. не терпел бумажного хозяйства и не позволял мне разбирать рукописи. Бросай туда и все… Постепенно там накапливался изрядный архив.
Весной 1934 года я как-то в отсутствие О. М. вытащила кучку стихотворных автографов и положила их частью в большую никелевую кастрюлю, частью в свои резиновые ботики. Уже нависла катастрофа, и я готовилась к ней тайком от О. М., потому что всякая забота о рукописях ему претила. Во время первого обыска 13 мая 34 года перерыли весь мой сундук по бумажке. Отбирали автографы и беловики стихов 30–34 года, а заодно прихватывали всякие стихотворные тексты. Кое-что мне удалось отбить, например, тексты переводов из Петрарки. Наутро все что уцелело из сундука и главным образом из кастрюли и ботиков, на которые даже не поглядели, я переправила в чужие дома — подальше. Кажется, уже тогда часть бумаг попала к Любочке Назаревской, непризнанной дочери Горького, которая и сама отказалась от отца и помогала всем, на кого обрушивалось государство. Это у нее сохранялась «Четвертая проза». Она привезла все это в эвакуацию в Ташкент и там вернула мне. 14 мая днем к нам — я была там с Анной Андреевной — пришли со вторым обыском и снова искали стихов, которые все же были отобраны не все. Кроме стихов, забирали разные документы, например, записки Бухарина, удостоверения, письма, поручительства для неосуществленной заграничной поездки (подписанные Бухариным и Воронским), договора и всякую чушь.
В первый период жизни в Воронеже мы с О. М. по памяти восстанавливали стихи 30–34 годов. Летом 35 года я привезла сохранившиеся черновики и «альбомы» (2), хранившиеся в подушках. Кровати у нас перерыли, но подушек почему-то не трогали, хотя это известное место для хранения ценностей — недаром во время еврейских погромов выпускают пух из подушек. Когда я с О. М. пересмотрели сохранившиеся тексты, оказалось, что мы не все точно вспомнили. Таким образом появились два варианта стихотворения «Ариосто», в остальных стихотворениях мы обнаружили только мелкие разночтения. К этому времени О. М. уже понимал, что рукописи надо хранить всеми способами; именно тогда он очень обрадовался, когда я села записывать полный список стихов 30–34 годов, и сказал, что я изготовляю «ватиканский список». Бывший тогда в Воронеже Рудаков тоже переписывал все восстановленные О. М. стихи, перебирал с нами рукописи, и я часто тогда прочитывала ему черновики, и прочитанное он тоже записывал. Он заметил, что я не столько читаю почерк, как помню, где что написано, и знание текста и вариантов помогает мне читать. В это время О. М. восстановил несколько восьмистиший из черновиков к Армении и к циклу на смерть Белого, а также отрывки из уничтоженных белых стихов. Стихи из циклов «Армения» и Белому он сказал поместить в основной текст будущей книги и нашел им место. Отрывки же уничтоженного стихотворения он попросил просто переписать и сохранить, не предполагая его печатать в будущей книге. Работая над стихами, он обычно говорил, что будет печатать в книге, а что останется «так» — потом найдут…