Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания. Книга третья
Шрифт:

Хлопоты о моей прописке начались по инициативе Раи Орловой, когда я была в Тарусе или в Пскове. В это дело моментально включилась Фрида Вигдорова. У Фриды в таких делах была мертвая хватка. Ей отказывали в одном месте, она шла в другое, заставляла людей писать письма, просить, звонить, требовать… Она включила в хлопоты Симонова, Маршака, Ахматову, Эренбурга и толпу других людей. Действовала она через сотрудников «Известий». Продолжалось это несколько лет, и в конце концов ей улыбнулось счастье: какие-то двое встретились в привилегированной бане, поговорили, и через месяц-другой меня прописали. Это была прописка без права площади у Василисы Шкловской. Жить мне было негде, и я продолжала сидеть в Тарусе, уже наслаждаясь московской пропиской.

Следующая эпопея — квартира. Здесь действовала Наташа С. через своих друзей. Первым мне сообщил о возможности кооперативной квартиры Оттен. Ему сказали, что есть такая возможность, но он за меня отказался: «Я считаю, что вам незачем жить в Москве.

Зачем вам эта светская жизнь»… Я подняла хай, и он позвонил Наташе. Тысячи бумажных дел, связанных с квартирой — разрешение на покупку и все прочее, проделал Коля, тряся бородой и поражая чиновников своим чудным голосом. Сначала я утешала Фриду во время ее первых ста неудач: «Поймите, я непрописуемая Надежда», потом начала верить в удачу, но старалась не думать о квартире и в первый раз поехала посмотреть ее в тот день, когда правление в новом доме выдавало ордера членам кооператива. Через три дня я въехала в дом, купив в один день нужную мне мебель. Забыла сказать, что деньги на взнос мне дал взаймы Симонов через своего сына Алешу. До этого Симонов пытался достать для меня ссуду в Литфонде и даже поручился за возвращение этих денег, но писательские организации как всегда проявили железную волю и денег не дали. Какую-то роль в этом отказе сыграл Лидин. Все эти годы Фрида пробивала и другую писательскую привилегию для меня: литфондовскую поликлинику, на которую я имела абсолютное и непререкаемое право, как вдова члена Литфонда. И здесь понадобились тысячи писем, и меня все-таки прикрепили. Надеюсь, что скоро открепят… Среди всех писем о моей квартире и праве на поликлинику самые неистовые были Паустовского. Он прямо писал, что писатели допустили, чтобы убили Мандельштама, пусть теперь хоть, помогут его вдове. Письма эти вызывали смущение прочих хлопотавших и их придерживали в ящиках. Я упоминаю о них на случай, если они потеряются.

В квартиру я въехала в ноябре 1965 года. Тогда снова стал вопрос об архиве. Я столько лет жила в разлуке с этими бумагами, что часто просыпалась среди ночи, думая о них и об их судьбе. Но к Харджиеву я обратилась не сразу. Сам он был тогда в тяжелом положении — без заработка, без пенсии. В январе 1967 года его дела устроились, и я сказала ему, что решила сфотографировать все бумаги. Подлинники я обещала вернуть ему, а себе взять фотографии. Он уговаривал меня не делать этого, но я настаивала. Он боялся, что фотограф похитит пленку и фотографии станут предметом коллекционированья. Я ничего плохого в этом не видела, но все же дала ему три месяца срока, чтобы он сам подобрал фотографа, которому бы мог довериться.

Три месяца прошло, но никакого фотографа он не нашел. Кроме того, он прислал мне Сашу Морозова со своеобразным предупреждением: если я отберу у него материалы, он никогда к Мандельштаму не прикоснется. В эти годы я часто говорила Харджиеву, что надо подготовить тексты не только тех вещей, что идут в печать, но всех. Именно в дни, когда шел вопрос о фотографировании архива, он заявил, что хочет подготовить все, а в это издание прибавить тридцать текстов.

Как выяснилось в издательстве, речь шла только о «Неизвестном солдате». Саша, доказывая мне великие заслуги Харджиева, сообщал мне время от времени об его «открытиях». Эти открытия так напугали меня, что я решила как можно скорее забрать архив. Одно из них — он собирался не печатать в основном издании последнюю строфу «Неизвестного солдата», ума не приложу — на каких основаниях. Рукой О. М. ведь нет почти ничего, не только полного текста «Солдата». К тому же Харджиев сам помнит, как О. М. читал эти стихи с последней строфой… Скорее всего он хотел напечатать тот текст, который я ему когда-то привезла в Москву, а это был не окончательный текст. То же произошло и с «Разговором о Данте». У него был список, который я ему когда-то отдала на сохранение. Он случайно сохранился — в эвакуацию Харджиев его с собой не взял и вообще в хранении в опасные годы не участвовал. В рукописи Харджиева нет эпиграфа. По этому поводу он настаивал, чтобы Саша печатал «Разговор» без эпиграфа и вообще в том тексте, который дан в этой рукописи, хотя это был один из многих случайных списков. Это не единственные открытия, которые испугали меня…

Именно тогда я поняла, что нельзя оставлять эти рукописи в чьих-то одних руках. Пока я жива, это вопрос разрешимый, но после моей смерти будет значительно сложнее. Больше всего я боюсь монополии на Мандельштама, а она несомненно ему угрожает… Отношение Харджиева к рукописям — общередакторское, но осложненное его болезнью. За него стоят и Эмма Герштейн, и Исакович. Для Эммы это редакторские тайны, которые нельзя открывать посторонним. Для Исакович главное достоинство Харджиева — то, что он сидел одиннадцать лет на рукописях и не показал их никому, так что, будь он один, никто бы не узнал стихов Мандельштама, а издательство могло бы выпустить не попавшие никуда — ни в журналы, ни в бродячие списки — тексты.

Харджиев так хорошо соблюдал свою «редакторскую тайну», что я до сих пор не знаю состава сборника. Я помню одно: всякое чувство собственности и всякий монополизм были абсолютно чужды Мандельштаму. Постановку вопроса: если рукописи будут отобраны, Харджиев

не дотронется до стихов, считаю омерзительной. Считаю недопустимым бесконтрольное распоряжение стихотворным наследством; себе я бы такого не разрешила, а тем более Харджиеву. Харджиевского комментария я не знаю. Анну Андреевну справедливо возмутило то, что Харджиев всеми способами старался связать в комментарии Мандельштама с Маяковским, а ее отстранял. Эта тенденциозность мне, разумеется, не по душе.

В свое время я предоставила Харджиеву рукописи, потому что вынуждена была жить вне Москвы, а книгу нужно было делать. Я знала, что Харджиев больной человек, но верила в его благоговейное отношение к стихам О. М. Мне очень горько, что Харджиев вернул мне не все, и я боюсь, что то, что он не вернул, добыть будет трудно, если не невозможно. Посмотрим.

Просмотрев архив, я убедилась, что он в таком ужасном состоянии, что нельзя обойтись без моих сведений или без моего текстологического комментария. Мне придется дать объяснения почти к каждому стихотворению 30–37 годов. То, что сделали с этим архивом, настоящее преступление. Но все же стихи спасены. Но тексты придется устанавливать не обычным способом, изучая автографы и авторизованные беловики, их к несчастью сохранилось слишком мало. Хорошо, что есть «альбомы» и я еще кое-что помню из высказываний О. М. Это единственный путь к установлению текстов. Другого нет, как не было и другой такой эпохи, как наша.

Верея, 4 августа 1967

Конец харджиева

Я написала Харджиеву письмо и сговорилась передать его с Сашей Морозовым. Но выяснилось, что предупрежденный об этом письме Харджиев решил не пускать к себе Морозова, Поэтому письмо пошло по почте. Сейчас я изложу события по порядку.

Анна Андреевна все время настаивала, чтобы я забрала у Харджиева бумаги. Я медлила: это был несчастный, безумный старик, лишенный даже тени благополучия. Зимой 66 года его дела устроились благодаря Саше Морозову — книга в «Искусстве», деньги и, наконец, пенсия с января 67 года. Я ждала получения пенсии. Когда пенсию получила Эмма Герштейн, Харджиев с явной завистью сказал: «Подумайте, у нее есть пенсия…» Это казалось ему верхом благополучия, и старика в таком положении я обидеть не могла: единственное, что его утешало, — это чемоданчик с рукописями, которые я ему доверила. Надо прибавить, что в тяжелое время он ничего не хранил. То немногое, что у него было с 38 года, — капля — он в эвакуацию с собой не брал. Ему передал рукописи — по моему распоряжению — хранивший их после войны Ивич, взяв с него расписку; затем дала я все, что у меня было, без расписки. Иначе поступить я не могла, хотя сейчас горько в этом раскаиваюсь. Рукописи переданы были, когда он заключил договор (опять-таки по моему настоянию) с «Библиотекой поэта», а меня в Москву не пускали и я моталась по провинциям. Поскольку я согласилась по его просьбе дать ему составление первого сборника О. М., надо было снабдить его материалами: никто из хранителей не стал бы возиться с ним, давая ему то это, то другое…

В январе 1967 года, когда дела Харджиева устроились и он получил вожделенную пенсию, я потребовала, чтобы он дал мне рукописи для фотографирования. Он упросил меня отложить фотографированье, чтобы он сам мог найти фотографа — не то украдут и все разойдется по рукам. Он вечно негодовал, что рукописи ходят в списках по рукам. За одиннадцать лет, что книга лежала в редакции, Харджиев стал еще более психопатическим человеком. Анна Андреевна говорила, что он превратился в свою противоположность, и я это понимала. Оставлять рукописи в его руках было бы преступно. И наконец, я получила квартиру и впервые могла взять бумаги к себе, а не таскать их с квартиры на квартиру в чемодане.

Последним толчком к разговору с Харджиевым о фотографировании было его заявление, что он собирается печатать «Неизвестного солдата» без последней строфы («Наливаются кровью аорты»). До этого до меня через Сашу Морозова доходили слухи об «открытиях» Харджиева, начиная с «Вехи дальНИЕ обоза», и куча других безобразий: у него появилась тенденция обличать меня в незнании стихов и доказывать, что он один способен найти правильный текст. (Он требовал, например, чтобы «Разговор о Данте» печатался без эпиграфа, потому что в его списке эпиграф пропущен. Его ли это список? Я не уверена. По-моему он был у меня с собой в эвакуации).

Продолжая щадить Харджиева, я согласилась отложить фотографирование на три месяца, чтобы он сам подобрал фотографа, которому доверяет. Потом я дала ему еще один месяц — и изъятие состоялось только в середине мая. К этому времени я уже дошла до страшного состояния, не спала ночей, была в ужасе от того, что доверила этот злосчастный архив сумасшедшему. Тот же Саша Морозов прибежал ко мне, умоляя не забирать у Харджиева рукописей (он соглашался отдать только ранние стихи), потому что Харджиев решил прибавить тридцать стихотворений к сборнику. В течение этих одиннадцати лет я тщетно умоляла Харджиева подготовить все стихи О. М., независимо от состава сборника. У него было время выверить все на свете, но он не подпускал меня к стихам, а сам ничего не делал: он работает только для печати, впрок никакой работы не признает.

Поделиться с друзьями: