Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Несмотря на болезнь рук, я усердно посещал класс Сафонова. И не только в свои дни, но почти ежедневно. Я внимательно прислушивался ко всем его замечаниям, знакомился со всевозможными приемами в зависимости от рук, обогащался знакомством с массой интересных педагогических и музыкально — содержательных пьес, причем наиболее ценным являлись замечания Сафонова и вообще все, что он говорил об искусстве.

Среди товарищей у меня уже были друзья, с которыми вот уже 35 лет как сохраняются самые теплые и сердечные отношения. Общие интересы нас сблизили и закрепляли нашу дружбу. Первым и самым близким другом моим сделался Э. К. Розенов. Он воспитывался в семье К. Ю. Давидова, брата знаменитого виолончелиста и известного математика. Окончив физико — математический факультет, он поступил в консерваторию. Образованный, развитой, музыкально одаренный Э. К. [171] привлекал благородством своей натуры, чуждый всякой мелочности, с широким пониманием значения искусства. Среди учениц выделялась серьезностью и какой — то глубокой интеллигентностью Е. Ф. Гнесина, которая скоро сделалась нашим близким другом. Впоследствии к нам примкнул и М. М. Курбатов. Должен оказать, что весь класс оказался в конце концов на большой высоте.

171

Эмилий

Карлович.

Если в первый московский выпуск Сафонова не было виртуозных звезд, как в следующих, то все же все учащиеся этого времени сделались впоследствии серьезными музыкальными деятелями. Одна из исключительных заслуг Сафонова заключалась в том, что он умел возбудить такой интерес к искусству, который не остывал и во всей последующей жизни. Таким образом, Москва постепенно покрывалась сетью музыкальных школ, и целый ряд серьезных, полезных и преданных делу музыкальных деятелей продолжал дорогое Сафонову музыкальное просвещение. Можно смело утверждать, что Сафонов дал направление всей музыкальной жизни Москвы. И это не будет преувеличением. Его влияние продолжается до сих пор. Не будучи предназначен воспитанием и образованием к специально музыкальной карьере, он имел, однако, счастье работать под руководством таких профессоров фортепианной игры, как Лешетицкий и Брассен. Объединив в своем лице два совершенно противоположных направления, он сумел разумным и тонким отбором усвоить все лучшее и ценное и создать свою сафоновскую школу, давшую таких виртуозов, как Левин, Скрябин, Мейчик, Щербина — Бекман, Пресман, Самуэльсон, Николай Метнер, Иссерлис, Беклемишев, Демьянова, Гедике и мн. др., имен которых не помню. А главное, из его класса вышел ряд превосходных музыкальных деятелей, не говоря уж о таких звездах, как Скрябин и Метнер, упомяну композиторов: Гречанинова, Николаева, Гедике и т. д.

С какою совершенно трогательною сердечностью приветствовал он распустившееся дарование Скрябина. Как упорно и настойчиво пропагандировал он его произведения; как дружески старался всячески облегчить тернистый путь начинающего композитора.

Рядом с творцами музыки я могу назвать целую плеяду полезных работников. Первая музыкальная школа в Москве основана ученицей Сафонова — Линберг, совместно с Масловой. Одна из старейших школ, вот уже больше 30 лет, ведется сестрами Гнесиными, которым дороги сафоновские традиции. Популярная школа Зограф — Плаксиной основана ученицей Сафонова Зограф, моего выпуска. Назову школы Воскресенского, покойного И. Н. Протопопова, Демьяновой, [172] , Щербиной — Бекман [173] , Бетховенской студии; таких педагогов, как Розенов, Курбатов, Самуэльсон, А. Ф. Морозов, Исаева — Семашко, Кетхудова и мн. др. Я чувствую себя виноватым перед теми, имена которых не упоминаю по забывчивости. Короче сказать, половина музыкальных деятелей Москвы так или иначе причастна к сафоновской школе. Большинство профессоров консерватории, а также филармонии если не прямые ученики Сафонова, то, как один из очень серьезных профессоров консерватории мне говорил — “в камерном классе Сафонова я научился больше, чем где — либо”, — прямо или косвенно, его благотворное влияние на музыкальную жизнь Москвы огромно. Чтобы этого всего достичь, недостаточно было быть образованным, развитым, одаренным музыкантом, обладать тонким педагогическим чутьем и отдать всю энергию на любимое дело; нужны были широкие умственный и душевный кругозоры. И всем этим Сафонов обладал в изобилии. Это была натура чрезвычайно сложная и, как впоследствии оказалось, таившая в себе зародыши самых крайних противоположностей.

172

[…]* — фамилия неразборчиво.

173

Правильно: Бекман — Щербина Елена (1881/82 — 1951). В 1912–1918 гг. преподавала в собственной школе фортепианной игры

В эпоху, которой я касаюсь, вся деятельность Сафонова была направлена на общее благо. “Благо” окружающих было его “благом”, и отсюда вытекают все положительные результаты его деятельности. Все мы, его ученики, с умилением вспоминаем весеннее предэкзаменационное время, когда утренние занятия наши затягивались далеко за полночь, и мы часто возвращались, встречая восход солнца. Меньше всех высказывал утомление наш учитель. Перед самым экзаменом Сафонов совершал с классом загородную прогулку, и тогда из требовательного и строгого учителя он становился добрым и милым товарищем. Эти прогулки сближали нас, освящали и наполняли [бод]ростью. Майская распускающаяся природа, весеннее яркое солнце, озаряющее веселую группу юных художников, переживающих весенний расцвет своей музыкальной жизни, все это оставляло глубокий след в наших душах, сердцах, объединяя нас в чувстве любви и благодарности к нашему учителю — руководителю.

Подведя итог первому году пребывания в Москве, я должен сказать, что результаты оказались огромные. С внешней стороны, благодаря содействию Сафонова, все устроилось для меня как нельзя лучше. 2–3 урока, по его рекомендации, давали мне возможность проявить свои педагогические способности, вскоре с этой стороны я был постоянно обеспечен работой. Скромная жизнь наша не требовала многого, и я мог всецело отдаваться личной работе. Помимо занятий у Сафонова, я записался в класс специального контрапункта Лароша. К сожалению, Ларош этого времени уже был отяжелевшим и разбитым физически. Он очень много манкировал, а когда приходил, то не в состоянии был проверить все задачи. Класс был небольшой. Кажется, человек 6–8. Была в классе ученица Козлова. Из — за маленьких рук ее из пианисток перевели на арфу. Она же очень интересовалась теорией музыки. Всех нас она подводила тем, что к каждому уроку приносила целую тетрадь великолепно, каллиграфически написанных контрапунктов (от 40–60), тогда как каждый из нас приносил таковых не больше 10–12. Ларош всегда ставил нам ее в пример перед началом занятий, когда спрашивал, сколько кто чего принес. Но затем если начинал поправлять ее задачи, то чаще всего занятия обрывались. Он не выдерживал бездарной сухости ее задач, соединенной со строгим соблюдением всех правил. На глазах у него появлялись слезы, и он, расстроенный, уходил из класса. Приходилось многого добиваться самому. Странно, что Ларош, имевший такое влияние своими статьями и беседами на такого человека, как С. И. Танеев, из которого выработался замечательный педагог, сам не умел на практике проводить свои намерения и, на мой взгляд, не обнаруживал в своей педагогической деятельности той удивительной прозорливости и того глубокого понимания значения исторического метода преподавания музыки, какими проникнуты его статьи. (Возможно и то, что в 1885 г. он устал, или здоровье его было подорвано, но занятия контрапунктом он вел в высшей степени небрежно.) Помню, как он меня преследовал за то, что я осмелился

ему ответить на его вопрос — отчего я пишу так мало контрапунктов? Что я, собственно, по специальности пианист, но интересуюсь настолько музыкальной наукой, что, пройдя обязательный курс теории музыки, пожелал пройти и специальный. Он никогда не пропускал случая язвить за этот ответ, а умел он это делать отлично. Но все это не мешало нам ценить в Лароше замечательного критика, глубокого знатока старинной полифонической музыки, умного, развитого, образованного и остроумного человека…

Много давал нам молодой директор. Хоровой класс, в котором мы изучали оратории Генделя, самые постановки их на ученических концертах, оперы Моцарта, исключительно горячим поклонником их был Танеев, и все его молодое беззаветное отношение к искусству и к своим обязанностям были в высокой степени поучительны и заражали искренним энтузиазмом и любовью к молодому директору и любимому делу.

К концу 2-го года пребывания в Москве в жизни моей наступила важная перемена. Я женился. Мне было 20 лет. Я был еще учеником консерватории. Совершенно необеспеченный, я решился на столь серьезный шаг, побуждаемый сложным и тяжелым положением моей невесты в семье, вследствие ее отношения ко мне. Этим шагом я разрубил гордиев узел, тяготивший моего дорогого друга, и жалеть об этом мне не пришлось. С первого же дня нашей совместной жизни я нашел в ней не только верного товарища и друга, но также и неутомимого, энергичного и горячего помощника. С особенным чувством вспоминаю я это время, когда комната наша в номерах [Фальцера?] на Тверской служила нам одновременно и рабочей комнатой, и гостиной, и спальней, и кухней. Под звуки изучаемых мною тогда произведений Баха, Шопена, Чайковского и др. готовился вкусный и питательный обед на керосинке, не только для нас, но и для братьев. К этому времени в Москву приехал и мой 2-й брат Александр.

[…] [174] легкомысленный мой шаг, однако, и он скоро оценил прямую и честную натуру своей золовки и впоследствии чрезвычайно тепло и сердечно относился к ней. Но что меня особенно глубоко тронуло — это мудрое поведение моего отца. Зная, что ранняя женитьба моя не должна встретить особенного сочувствия, я до последнего момента скрывал от родителей свое решение. И только накануне венчания, вынужденный представить разрешение родителей, телеграфно из Петербурга просил телеграфно же дать мне таковое. В ответ получилась такая телеграмма: (она у меня имеется) [175] .

174

[…]*— начало текста утеряно.

175

— текст телеграммы отсутствует, в архиве не найден.

Итак, началась новая жизнь. Нелегкое дело — сожительство двух лиц. Быть может, самой трудной задачей совместной жизни — разрешить неразрешимое — дать друг другу полную свободу развивать свою индивидуальность. Всегда страдает одна из сторон, обычно слабейшая или более любящая. А между тем вся красота совместной жизни в создании гармонии, при полной самостоятельности каждого в отдельности. Сколько надо такта, внимания, деликатности и тонкости с обеих сторон, чтобы создать эту гармонию, сохраняя свою индивидуальность, не поступаясь ею. Как жаль, что это так редко наблюдается. Обычно чья — либо индивидуальность приносится в жертву, и, таким образом, нарушается естественное развитие характера. А как, в сущности, важно не мешать жизни разнообразно выражать себя во всевозможных человеческих проявлениях. Всякое подавление личности есть преступление против Духа Святого. Эти рассуждения возникли у меня много — много лет спустя, а тогда, в 1887 г. для меня началась жизнь, полная самых разнообразных переживаний.

Лето этого года, чтобы не прерывать занятий с Сафоновым, который жил в Кисловодске, мы провели на Кавказе. Трудно передать, сколько новых впечатлений и от красот природы, и от особенной близости к учителю, с которым почти ежедневно мы совершали горные прогулки, восхищаясь красотой таких мест, какие мало кто знает и по которым мог водить только такой кисловодский старожил, как Сафонов. После 4–5 часов прогулки по горам мы, утомленные, приходили к источнику нарзана и утоляли жажду чудным напитком, бодрящим и освежающим. Так заканчивался день, первая половина которого посвящена была работе. Раза два в неделю шли занятия, на которых надо было дать отчет строгому и требовательному учителю. Все это, вместе взятое, оставило надолго яркое и светлое воспоминание…

Родители Сафонова постоянно прежде жили на Кавказе. Отец его из простых казаков дослужился до “генерала”. Мать — кабардинка — была очень интересной старушкой. Ко мне она относилась особенно хорошо, чувствуя, вероятно, мою преданность ее сыну, и часто втягивала меня в религиозные беседы, которые она очень любила. Здесь впервые проснулось во мне религиозно — национальное чувство.

Рано покинув родной дом и живя постоянно вне еврейского круга, я был равнодушен или, вернее, просто не интересовался религиозными и национальными вопросами. Но где — то в глубине души прочно засели глубокие воспоминания детства, связанные со всем пережитым в доме родителей. И все эти воспоминания, трогательные, поэтичные, неразрывно связанные со всем обиходом текущей еврейской действительности, насквозь проникнутой духом закона, духом религиозности, явились могучим оплотом против всяких посягательств…

Да, посягательств, т. к. трудно иначе назвать то, с чем мне впервые пришлось столкнуться. Любимый учитель, имевший на меня исключительное влияние, человек, которому я был предан всей душой, умный, развитой, образованный Сафонов — вырос в атмосфере старообрядческих верований и на всю жизнь сохранил какой — то особенный настойчивый фанатизм и религиозную узость, которых ни образование, ни просвещение, ни искусство не вытравили в нем. Он был убежденный антисемит и юдофоб, в то же время постоянно имел дело с евреями, среди которых у него было немало друзей. Желание обратить всех в свою веру доходило у него до какой — то болезненной мании. И, будучи директором консерватории, он крестил немало народа; я знаю также случай перехода в старую веру! Во мне все это возбуждало горячий [прямой] протест и негодование. Религиозные споры эти меня сильно волновали, и старушка Сафонова любила слушать мою горячую защиту еврейства и негодование по поводу нападок на него. Я упорно и настойчиво доказывал, что нет более свободного и широкого вероисповедания, как иудейское, и что положительно ничто не может помешать мне, признав христианские

церкви
истины прекрасными, следовать им, оставаясь евреем, и что случайно или по расчету [взятая ванна крещения], в сущности ничто не изменяет.
Думаю
Не знаю, [то ли что] не очень верил мне Сафонов или надеялся на то, что вся моя философия и горячая приверженность еврейству не устоит перед лестным и выгодным предложением, но вот разговор, который происходил между нами в 1889 г. в конце мая, после окончания мною консерватории.

Поделиться с друзьями: