Время ненавидеть
Шрифт:
И Сэм отправился в свои три места, хотя Гребнев с удовольствием отправил бы его только в одно.
Чай остыл. Гребнев издолбил кусок сахара в чашке – сахар рассыпался под ложечными ударами на крошки, но никак не желал растворяться.
… За те два часа, которые он сам себе дал, уйти удалось довольно далеко. Хотя трудно сказать, далеко ли ушел: новолуние. Темнота давила сверху низким небом, беспросветным переплетением листвы над головой, еловыми могучими шапками. Темнота липла к лицу неожиданной паутиной – он торопливо смазывал ее ладонью со лба, с подбородка. Шел дальше. Темнота норовила ткнуть ему веткой в глаз – он отшатывался назад, ощупью находил ветку, отводил в сторону. Шел дальше, уже вытянув руку перед собой. Темнота подставляла
Ушел! Успел проскочить клещи до того, как сомкнулись челюсти облавы. Успел! До последней минуты не был уверен в этом: а вдруг не проскочил, вдруг раздастся впереди приглушенный говор, неизбежные шорохи – даже при идеальной выучке шорохи неизбежны. Их ведь должно быть очень много – тех, кто брошен на облаву. И продвигаться они должны частой цепью, чтобы никто не проскочил. Он знает, он сам делал перевод.
Он проскочил! Дал себе целых два часа и проскочил до того, как цепь замкнулась. Он понял это, когда: за спиной, далеко, застучал пулемет, сорвались с цепи автоматные очереди, расплескали тишину гранаты…
Тогда он побежал – шумно, ломая сучья, разгребая трещащий кустарник дикой малины, взвизгивая от хлыстовых протяжек лесной, в рост, крапивы. Дышал тяжело, с «хаканьем». Силы кончались. Въехал ногой в муравейник, отскочил в сторону, сделал еще несколько шагов, запнулся щиколоткой о торчащий корень здоровенного выворотня – свалился в яму. Все. Силы кончились. Затих.
Он даже не стал подгребать листьев, прятаться. Нависшее над ямой корневище выворотня надежно укрыло его скрюченными пальцами… Но заснул не сразу. Сил не было, но сна – тоже. Что же он сделал?! Что он сделал! А что такого он, вообще-то говоря, сделал?!. Если рассуждать логически! Если логически рассуждать! Если логически-то!
… Лыба молодцевато выскочил сегодня днем из землянки командира, поманил пальцем:
– Пра-ахфессор! Ну-ка!
Он старательно продолжал оттирать миски песком. Никакой он Лыбе не «профессор»!
– Ты что, оглох?! Светик!
И никакой он Лыбе не «светик»! Привязался! Все из-за этих четырнадцати лет! Светик… Придумали, тоже мне!
Разве он так представлял себе все это? С его-то знанием языка!!! Он представлял засаду у развилки – вот он, автомобиль! Гранату – под колеса, очередь! И они уже выволакивают с заднего сиденья сухощавого полковника с моноклем. Почему-то непременно сухощавого и непременно с моноклем. И портфель. А потом командир говорит: «Мы долго думали… Больше некому. Язык знаешь ты один». И он надевает мундир полковника (хорошо, что сухощавый, – и ушивать не надо), вставляет в глаз монокль, зажимает портфель под мышкой… Потом эта сволочь Кринкль смотрит на него прозрачно, сквозь, но кривит губу вежливой улыбкой: «Ну, как там в Берлине?». И он с чистейшим нижнесаксонским выговором высокомерно отвечает: «В Берлине осень. Меня больше интересует, обер-лейтенант, как у вас обстоят дела с… Покажите все документы, имеющие отношение к…». И так далее. Что – и как далее, он не задумывался. Ясно одно, он бы такого понаделал немцам. И они бы ничего не заподозрили. С его-то знанием языка!
А он со своим знанием языка скребет миски и котелки, бинтует раненых, переводит портфельные бумажки, добытые другими при вылазках, дублирует на русский попавшихся фрицев. Все из-за своих четырнадцати лет! Какой может быть монокль, какой сухощавый полковник, какой маскарад! Тот же Кранкль сразу – хвать! И – в «больницу». Несмотря на нижнесаксонский выговор. Да и без всякого маскарада его все равно – хвать! Стоит Сытнику увидеть его в городе. Сытник не простит царапины. Сытник очень заботится о своей внешности. Сытник тогда на майские врезал так, что выбил ему четыре зуба, а он… что он мог сделать, тогда тринадцатилетний, против верзилы, который уже восьмилетку окончил и еще три раза в одном классе сидел? Вцепился ногтями в лицо, чуть глаза не выцарапал… Теперь Сытник, Клим Сытников, ходит по городу
с повязкой полицая, винтовка за спиной болтается прикладом вверх. «Я его!.. – шипит тот же Лыба. – Я из него!..». И говорит, что он сделает из Клима Сытникова, когда доберется до него. Но добраться до Сытникова непросто: чует, ходит только днем. А ночью баррикадируется, пьет – никаким калачом не выманить, не достать.Так что в форме ли воображаемого полковника, без формы ли – в город ему, пацану еще, нельзя. И он уже который месяц скребет миски и котелки, бинтует раненых, переводит…
– Све-етик!!!! – Лыба подобрал камешек, метнул несильно. Камешек брякнул об котелок.
Он вздрогнул от неожиданности, поднял голову – теперь не сделаешь вид, что не заметил. Лыба его бесил. Своей покровительственностью. «Ты у нас праахфессор!». Уж по сравнению с Лыбой – тоже мне, тракторист! – да, профессор! Подумаешь, герой – штаны с дырой! Очередного «языка» взял! И на каком языке вы с этим «языком» будете говорить? Так-то! А сами: Светик, Светик!
Лыба по-свойски хлопнул его по плечу. Он дернулся, сбрасывая руку, извернулся, шагнул в землянку. Лыба – за ним.
Командир, иссиня-бритый («И если увижу у кого щетину, на костре палить буду! Не распускаться!». Но и личный пример не помогал…), сидел на чурбаке, мучил английским и себя, и вытянувшегося перед ним «языка»:
– Do you speak English? Вот дубина! Ты спик или не спик? Тебя спрашивают!
«Дубина» явно был не «спик». Пялил пуганные глаза, молчал вмертвую.
– A-а, Светик! – обернулся командир. (И этот тоже: Светик!) Помоги. А то я английский в школе… Может, думаю, и он тоже? А он никак что-то…
– Я пойду, командир? – полуутвердительно сказал Лыба, дождался кивка, отступил к выходу.
«Язык», рассмотрев в полумраке Лыбу, непроизвольно дернул шеей. Хватка у Лыбы крепкая. Шея «помнила».
Лыба сощурился, сложил пальцы «уточкой», щипнул воздух перед немцем:
– Кря-кря! – и от уха до уха свою знаменитую улыбку.
– Боец Ковтун! – призвал командир.
– Все, все! – колыхнулась за ним плащ-палатка на выходе.
«Языка» Лыба взял… незапланированно. Хоронился у шоссе, считал грузовики – они шли один за другим. Покачивались зеленые каски, целили в небо автоматы, зажатые между колен. Сколько же их?!.
Внезапно очередной грузовик, уже было проехав мимо, резко затормозил. Отставшая пыль догнала и накрыла волной, потому как солдаты вдруг заколотили кулаками по кабине – и грузовик остановился.
Лыба проверился – надежно! Не могли они его заметить. Или все же заметили? Да не может быть! Тогда чего встали? А-а-а… Трое солдат выпрыгнули из кузова, пошли в лес, на ходу дергая ремень, всхохатывая, весело огрызаясь через плечо на гогот из грузовика. Ну, и остальные повыскакивали. За компанию. Аккуратный народ! Уселись рядком. Эх, пальнуть бы сейчас! От пальбы Лыба удержался, но когда крайний немец сел чуть поодаль, буквально в двух шагах от него, то из кустов раздалось тихое и очень натуральное: «Кря! Кря-кря!..».
Лыба еще и не так умел. Он и соловьем умел, и кукушкой, и петухом, – бабка с хворостинкой по двору гонялась, когда он ее среди ночи поднимал кукареканьем, давился смешком.
Так вот: кря-кря! Лыба интуитивно почуял, что немец не будет сзывать остальных. Точно! Немец привстал, застыл в малограциозной позе, вслушался. «Кря!» – подтвердил Лыба и пополз вглубь.
Немец, натянув штаны, двинулся на звук – осторожно, тихонько, чтобы не вспугнуть. Это Лыбу устраивало. В самом деле, зачем поднимать шум? «Кря!». Дальше, еще дальше. «Кря!». Вот теперь пора! Хватка у Дыбы была крепкая. А не будешь гадить на нашей земле.
Немцы еще долго выкликали: «Хайнрих! Хайнри- их!». Но в лес не сунулись, хотя и могли: цепью и прочесать. Спешили? Ведь шли в колонне. Опасались наткнуться на мощную засаду? Может быть. Они с дороги проскочили лес длинными и частыми очередями. Полаяли на своем и… не сунулись.
Повезло Лыбе. «Ха-айнри-их!». Вот тюти! Сами зовут и сами палят – в своего же Хайнриха можно угодить. Но нет. Далеко уже ваш Хайнрих. И шея перехвачена так, что не пикнуть.
Откуда и насмешливое «кря-кря!» Лыбы пленнику. Пусть помнит, не забывает.