Время Женщин
Шрифт:
– Вот-вот. Управхозу, видать, сунул. Тот ему и выправил ордер.
– Ох, – Евдокия головой качает, – эти-то страсть обогатились. Так и шарили по квартирам. Как помрут, они и – шасть... Крысы крысами. Мебель, посуду, утварь всякую... Раньше квартиры богатые попадались, все разграбили в войну.
– Тебя послушать, – сердится Ариадна, – будто бы одни управхозы и грабили... Вон после революции – и управхозов не было, а тоже... И мебель рубили на дрова.
– А и рубили, – Евдокия губы поджала. – Барскую. А чего ж им? Конечно.
– Так что ж она, беленькая эта, нашла его могилку?
–
– Ну не помню, – Гликерия руками разводит, – сколько лет прошло.
– Еще бы, – Евдокия ехидничает, – ты ж тогда шуры-муры крутила: где тебе упомнить...
До Ульяновска доехала и – в милицию. Стала спрашивать: «Где, – мол, – детский дом этот? Из блокадного Ленинграда вывезли». Бумагу им показала. Там и номер стоит, и печать. С номером сверились, а он у них и не значится. Видно, транзитом прошел. Мертвых-то, должно, с поезда сняли и дальше отправились. «Может, во рву каком, – говорят, – у дороги. С поездов-то много покойников снимали – кто ж им вел учет?» Ну походила туда-сюда, постояла на насыпи – сынку своему поклонилась. Так и уехала ни с чем...
Ариадна глаза вытерла.
– Господи боже мой... – печалится. – Бедные они, бедные. Так по рвам и лежат...
Николай идет – серый прямо. Губы темные, обметанные.
«А ну, пошли-ка, – зовет. – Сама, что ли, сбегала или надоумил кто?» – «Куда сбегала?» – удивляюсь. – «Куда-куда... Так в завком. Я ведь как человек к тебе, – страдает, – а ты – вон каким добром...» – «Да каким добром? –напугалась. „А ты, – глазами меня све?рлит, – дурочку из себя не строй. Женсовет они собрали... А с чего, спрашивается? Мужики-то всё-о мне объяснили: ты – в завком, а завком – к женсовету. А эти и рады стараться... Ну чего смолкла? Ставили вопрос?“
«Какой, – не догадываюсь, – вопрос?» – «А чтобы, – глаз не отводит, – женился». – «Да сами они, – тороплюсь, – начали. Я и не заикалась». – «Во-от, – сморщился. – Значит, ставили. Тут она и есть, правда...» – «Да мало ли – ставили... Пусть себе ставят. Поговорят и забудут». – «Насчет забудут, этого не знаю, а поговорить – уже поговорили...»
Батюшки, думаю...
«И чего?» – «А чего им? – усмехается. – У них разговор короткий. С очереди меня сняли». – «С какой очереди? На телевизор? Так ты не сомневайся: ежели что, я отдам».
Тут он зубы-то сжал, застонал прямо: «Да какой телевизор! С комнаты, с комнаты сняли... К майским должны были... Теперь не дадут».
Слова-то вроде слышу, а в голове – пустота.
«Как же это – с комнаты? Столько лет ведь стоял...» – «А так, – сам-то чуть не плачет. – В завкоме постановили: женюсь, мол, отдельную квартиру выделят. На семью. И мастер туда же: “Гляди, – мол, – Николай... Бабы-то больно уж завелись женсоветские: добром, говорят, не захочет, силой принудим”. Только и ты учти: я ведь молчать не стану. И не надейся, – в стену глазами уткнулся. – До собрания дойдет, так все и скажу: дескать, не было у нас ничего. Ребенка на шею мне вешает. Инвалида. До последнего скрывала. Я и знать не знал...»
Тут только поняла. В глазах помутилось. Как стояла, шатнуло меня.
«И когда же, – шепчу, – собрание
это?» – «А через месяц. За месяц промеж себя решать, а потом уж – общественность вмешается. Чтоб им всем ни дна ни покрышки...» – выругался грязно.Рукой цепляюсь: спина ослабла. Все, думаю, отымут дочь. Сама не заметила, как сползла.
«Не губи, – за ноги его обхватываю. – Не губи ребенка...»
Он ноги-то дергает. «Чего ты, ты чего это... – бормочет, – вставай с колен».
Тянет меня, тянет... А я – ни в какую. В ногах у него ползаю. Вырвался: «А ну, вставай с полу. – Поднял, к стенке меня приставил. Сам красный весь. – Хорош из меня зверя-то делать... Сама ведь все устроила. Чего ж мне, разве ребенка не жаль? Так что – месяц у тебя. Придумаешь чего – меня не касается. Сама бабам объяснишь».
«Да что ж я, – плачу, – придумаю?» – «А это, – глаза отворачивает, – твое дело. Хоть болезнь сочини какую – по вашей бабьей части. Дескать, замуж непригодная».
«Ох, спасибо тебе... – заторопилась. – Уж ты, – спешу, – не сомневайся: все, что надо, придумаю, лишь бы отступились».
Круго?м развернулся – пошел.
Домой бегу, прямо ног под собой не чую: скорей бы уж со старухами поговорить. Даром, что ли, в больнице работали? Присоветуют, какие есть болезни.
Дверь открыла: Сюзанночка меня встречает – улыбается. Юлу в руке держит. Как увидела – передернуло всю.
– Не смей, – кричу, – с игрушкой этой поганой играться!
Схватила, вырвала у нее. Она – в слезы. Евдокия в прихожую сунулась.
– Батюшки! – так и вскрикнула. – И чего ж это делается? На ребенка кидаешься... Пойдем, – зовет, – голубок. Пусть мать-то пока уймется...
Увела. А я и думаю: и вправду как с цепи сорвалась. Ребенок ни при чем. К Евдокии зашла – назад игрушку протягиваю:
– Ничего, – говорю, – деточка. На вон, играйся...
Поужинали. К телевизору сели: новости у них как раз. Глазами гляжу, а слов не различаю. Говорят, а будто не по-русски. В голове-то одно только: болезнь сочинить...
Ну все думаю: кончается. Про погоду завели. И забастовок вроде не было: видно, передышка у них... А может, прежние подействовали – хозяева-то и призадумались...
Ариадна ребенка уложила:
– Чайку, что ли, попить?
– А и попьем, – отвечаю. – Тем более разговор у меня к вам есть.
– Да уж, ясно, – Евдокия спицы сложила, ткнула в клубок. – Теперь у тебя одни разговоры – наперед известные.
– Господи, – говорю, – Евдокия Тимофевна, горе же у меня...
Гликерия так и ахнула:
– Не убереглась? Учила ж тебя...
– Да нет, – голову опускаю, – не это. Не было ничего у нас.
Гляжу, совсем растерялись. Евдокия-то вовсе белая. На дверь обернулась:
– Забрали, что ли?
– Кого?
– Ну Николая этого.
– Куда ж его забирать? – Тут только и догадалась. – Да за что ж его, – удивляюсь. – Типун вам на язык.
– Ну и слава тебе, – крестится. – Остальное-то разве горе?
Растолковала им подробно: и про завком, и про женсовет. Про комнату упомянула, конечно. Только про то умолчала, как в ногах у него валялась. Стыдно.
– Ну, – Евдокия губами жует, – и где оно – твое горе? Так ему, кобелю, и надо, чтобы впредь не повадно.