Все люди – хорошие
Шрифт:
Казалось, он обрадовался ее интересу, стал охотно рассказывать. Сарай оказался баней, одно время Николай Георгиевич увлекался русской баней. Сам собирал травы, летом заготавливал разные веники — и березовые, и дубовые, с полынью, с иван-чаем. Теперь баней пользуются только гости. И коттедж тоже для них. Наташка про гостей ничего не поняла, и он рассказал, как оказался буквально заложником своих увлечений.
Когда лес был куплен, всех тут же заинтересовал вопрос, насколько серьезно новый хозяин собирается относиться к своей собственности. Начали этот разговор деревенские, целую делегацию прислали. Как же, мы по грибы ходили всю жизнь, выпускники отмечали окончание школы каждый год, а теперь что же? Ордынцев задумался: а действительно, что? Не запрещать же людям вокруг их же
Решили так: все бутылки, стекляшки, тряпки и костровища селяне уберут сами, а хозяин оплатит им работу. Если мусор больше появляться в лесу не будет — что ж, ходите, гуляйте. Начнется свинарник — будет поставлен забор.
Деревенские поверили Николаю Георгиевичу сразу и безропотно. Обещанный забор в их воображении щетинился вышками с непременными часовыми, и с тех пор в лесу даже пачки из-под сигарет оставлено ни разу не было. Хлам убрали и вывезли, это влетело Ордынцеву в довольно приличную сумму, но его лес вот уже много лет по чистоте мог на равных состязаться с любыми зарубежными заповедниками. Конечно, он не стал устанавливать урны через каждые сто метров, просто все отходы своего культурного отдыха желающие насладиться родной природой уносили с собой.
Где-то через год появилась проблема гостей другого уровня. Как-то на коллегии у губернатора в перерыве к Николаю Георгиевичу подошел первый зам с какими-то туманными намеками. Постепенно выяснилось, что хотят слуги народа на охоту, и не абы куда, а в заповедный лес Ордынцева. Отказать, разумеется, было нельзя. Ох, как он злился, принимая у себя в недостроенном доме эту толпу, устроившую пьянку! Одна радость — до ружей тогда дело так и не дошло.
Господа чиновники расселись по машинам и уехали. А Ордынцев с облегчением перекрестился и пошел разгребать завалы. К сожалению, всем участникам этого безобразия выезд на природу очень понравился. И пришлось строить гостевой коттедж на три комнаты со своим пищеблоком, чтобы не принимать у себя дома людей, которые просто не умеют себя вести. Это потом он сообразил вызывать профессиональных уборщиков, когда нашел новую фирму, которая специализировалась как раз на таких услугах.
За последние пять лет до самой охоты дело дошло два раза. Оба — с привезенной заблаговременно дичью. Принимать в этом участие Николай Георгиевич брезговал, отговаривался нелюбовью к огнестрельному оружию. Чтобы отстали, показал, что умеет вытворять с ножом. Отстали. Но слухи о его романтическом прошлом, то ли в лагерях для особо опасных преступников, то ли на большой дороге, только укрепились. Зато губернатор любил рассказывать высоким гостям всех мастей, что есть у него в области свой заказник, не хуже, чем в самых развитых европах.
Наташка молча слушала его, а сама глядела на лес. Это был тот самый лес, из ее прежней жизни, которую она боялась помнить и не могла забыть. Сейчас лес был голый, влажный, весенний. Запах оттаявшей земли, прошлогодней хвои, строгая графика стволов, кое-где острова снега, не грязно-бурого, как в городе, а благородно-серого. Семь лет назад она уехала из дома, семь лет вообще не была в лесу. Маратик предпочитал цивилизованный отдых, с водопроводом и унитазом в радиусе десяти метров. Сейчас она как будто случайно открыла старую, забытую дверь, за которой оказалось сказочное королевство ее детства. Ей казалось, что она узнает кривую березу с тремя макушками, а вон на том пне они с мамкой отдыхали с полными ведрами белых грибов в свое последнее проведенное вместе лето.
Ехали шагом, вроде небыстро, но минут через сорок Николай Георгиевич остановил Колдуна и велел ей приготовиться. Она хотела спросить: «К чему?» — но не успела. Ее Бандитка не остановилась, привычно вышла к месту, которого Наташка никогда не видела, даже не слышала про него. Прямо перед ней было озеро, почти круглое, с темной весенней водой. Посреди озера чернел остров. Наташка замерла.
Николай Георгиевич легко спешился, подошел к Бандитке. Недавно он видел, как Наташка буквально взлетела в седло невесомым,
привычным движением, было понятно, что на лошади она держится едва ли не лучше него и никакая помощь ей не нужна, он все же протянул руки. Она, как завороженная, потянулась навстречу. Его пальцы сомкнулись на ее талии, а ее руки оказались на его плечах. Теперь они стояли лицом к лицу в нескольких сантиметрах друг от друга. Она смотрела ему в глаза как завороженная. Она забыла, что надо бояться, что он сейчас скажет нечто, что навсегда изменит их отношения, предложит то, чего она очень хочет, но согласиться никак не может.Это было удивительное ощущение. Он держал ее за талию и, кажется, даже не дышал. Наташкина рука сама по себе, помимо ее воли, скользнула по его плечу ласкающим движением, совсем чуть-чуть, всего на пару сантиметров, и он решился. Очень медленно, оставляя ей свободу выбора до последнего, он подался навстречу, еще ближе, еще… Она закрыла глаза, почувствовала на щеке сначала его дыхание, потом сухую кожу его щеки, а потом горячие губы, сначала робкие, а потом все более жадные и настойчивые.
Как странно, она совсем не боялась. Ожидала, что испугается, но страха не было. Слегка кружилась голова, и хотелось, чтобы это не заканчивалось.
Видимо, он чувствовал что-то другое. Потому что когда, наконец, оторвался от ее губ, лицо у него было странное, отчаянное какое-то. Наташка ничего не понимала. Впервые она целовалась с человеком, в которого была по-настоящему, по-взрослому влюблена, впервые испытывала от поцелуя яркое удовольствие, впервые хотела не смотреть в это напряженное, несчастное лицо, а продолжать целоваться. Вот так, в голом влажном весеннем лесу, в куртке с чужого плеча, целоваться и не думать вообще ни о чем. Потому что такие поцелуи и процесс думанья — взаимоисключающие вещи. Она поняла, что он собирается что-то сказать. Давным-давно, сегодня утром, она точно знала, что именно он скажет, но сейчас забыла напрочь, потому что это не важно, совершенно не важно. Она знала, как не дать ему заговорить: просто закрыла глаза. И он снова стал целовать ее, и одна его рука уже лежала на ее затылке, ероша густой белобрысый ежик волос, другая рука обнимала ее за талию, прижимая к себе, сначала совсем слегка, а потом все более властно.
Через какое-то время она все-таки очнулась. Они стояли все так же, судорожно обнявшись, но он уже не целовал ее, а смотрел прямо в глаза, и Наташка поняла, что сейчас он скажет те самые слова, и тогда случится непоправимое.
— Наташа, нам надо поговорить.
Голос у него был хриплый и напряженный. Ей хотелось объяснить ему, что говорить им совсем не надо, противопоказано просто, что слова только все разрушат, но не знала, как начать.
— Не надо… — испуганно шепнула она и слабо трепыхнулась в его руках.
— Надо, — твердо сказал он.
Она смирилась. Только смотреть на него не хотела. Боялась. Но его крупная шершавая ладонь коснулась ее щеки, обхватила подбородок, поднимая голову. Он хотел видеть ее глаза, пока будет говорить.
— Я люблю тебя. Я никому этих слов не говорил. Я не могу без тебя жить. С самого первого дня. Я помню каждое твое слово. Я следил за каждым твоим движением. Я совсем не то говорю, ты прости… Я не знаю, как надо. Наташа, я все время о тебе думаю, я искал тебя всю жизнь. Ты должна быть моей, выходи за меня замуж, я все для тебя сделаю! Я опять не то… Наташа, не молчи, скажи что-нибудь, пожалуйста… Наташа!
Самое невыносимое было смотреть ему в глаза. Она точно знала, что ей придется ответить нет. Она знала, что этого делать нельзя, потому что он вынет ей душу вопросами, она и так уже почти плачет… Но что она могла сделать? Рассказать ему про свою жизнь? Про то, как ее унижали все кому не лень? Однажды она уже это сделала, рассказала Егору. Идиотка. И что из этого вышло? Жалость. И если предстать перед Егором в роли дворняжки, раздавленной на дороге, если всю эту ревизию скелетов в шкафу можно было еще как-то пережить, потому, наверное, что она сама Егора не любила… Сказать это Николаю Георгиевичу было абсолютно немыслимо. Его жалость просто убила бы ее. А может, и не жалость. Может, и презрение. Он-то точно никогда не позволил бы себя унижать.