Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Яшмовая трость
Шрифт:

Приключение, постигшее меня, было из числа самых обыкновенных и даже самых глупых. Однажды, спускаясь по ступенькам моста, я поскользнулся на лимонной корке. Меня привезли со сломанной ногой в дом Бакколи, и г-н Плантье, там находившийся, помог мне подняться в мою комнату. На другой день он зашел справиться о моем здоровье. Так как я предвидел, что мое заточение будет продолжительным, и боялся соскучиться, я поручил синьоре Бакколи передать мою просьбу г-ну Плантье навестить меня. Я хотел отблагодарить его за выказанную им мне симпатию. Г-н Плантье очень мило изъявил свою готовность. Он ежедневно заходил на несколько минут посидеть около моего шезлонга. Естественным предметом наших разговоров была Венеция.

Однако, удивительным образом, Венеция, казалось, нисколько не интересовала г-на Плантье. Его равнодушие к ней меня изумляло. Что же он в таком случае делал все три года, которые

провел здесь? Впрочем, ничуть не более как будто интересовало г-на Плантье и искусство, которым он занимался. Он говорил о нем с явным чувством усталости. Тщетно расхваливал я ему красоты Венеции и чудеса венецианской живописи — он меня слушал с видом безнадежной печали. По мере того как я ближе знакомился с этим человеком, он все более казался мне непонятным; тем не менее у него не было недостатка ни в уме, ни в образовании, но, без сомнения, какое-то событие, о котором я не решался его спросить, парализовало его дарование и разрушило жизненные силы. Мало-помалу г-н Плантье стал мне рисоваться героем романа.

Между тем моей ноге становилось лучше, и я мог уже делать несколько шагов по комнате. За этим упражнением застиг меня однажды г-н Плантье. Достав из моего сундучка несколько стеклянных бус, какие выделывают в Мурано, я возвращался к моему шезлонгу, когда он вошел. При виде бус, которые я держал в руке, он покраснел. Сев возле меня, он с минуту молчал. У него был очень смущенный вид, и он смотрел с волнением на цепочки цветного стекла. Вдруг он заговорил:

— Ах, сударь, извините меня, но всякий раз, как я вижу эти стеклянные бусы, я вспоминаю печальный случай, сделавший меня таким несчастным, каков я теперь и каким не всегда был; ибо, сударь, я не всегда был тем жалким дурачком, каким сейчас должен вам казаться. Три года тому назад, когда я впервые приехал в Венецию, я был полон энтузиазма и прекраснейших планов. Я хотел сделаться большим художником, разгадать тайны мастеров и попытаться стать им равным. Мною владело благородное честолюбие, и, кроме того, я был влюблен. Молодая девушка, которую я любил и на которой надеялся жениться, была бедна, как и я, но бедность меня не пугала, как не внушала, кажется, страха и ей. Мы дали друг другу слово. Заказ, сделанный мне одним другом ее семьи, должен был нам помочь. Надо было написать копию с «Похищения Европы» Веронезе, и, чтобы выполнить ее, я приехал в Венецию.

У г-на Плантье развязался язык, и я чувствовал, что бедняга облегчал свою душу этим признанием. Он продолжал:

— Можете себе вообразить, с каким жаром я водрузил мой мольберт перед полотном Дворца Дожей. Кроме моей работы, у меня была лишь одна мысль: о моей любви. Нежное лицо Жюльетты улыбалось мне из глубины отсутствия. Отчего не была она со мной, чтобы так же наслаждаться красотами Венеции! Как чудесно отразился бы в ее глазах дивный свет волшебного города! Отчего не мог я послать ей мягкий радужный блеск его заключенным в одном из прекрасных ожерелий восточного жемчуга вроде тех, какие вешали Веронезе и Тьеполо на шеи своих Европ и Клеопатр? Вместо этих драгоценностей я выбрал для нее самые блестящие из стеклянных жемчужин, которые выделывают так искусно венецианские стекольщики.

Г-н Плантье взял одно из ожерелий, лежавших у меня на коленях, и стал, опустив голову, его рассматривать. Внезапно он разразился скорбным смехом:

— Увы, сударь! Вы понимаете, не эти убогие стекляшки нужны были Жюльетте! О, я не сержусь на нее за то, что она сделала! Она не могла поступить иначе. Вся вина на моей стороне. По какому праву, во имя своей любви, я хотел обречь ее на бедность, на тусклую и исполненную лишений жизнь? Она была права, только ей не следовало подавать мне надежду на счастье. Бывают печали, от которых исцеляются, бывают скорби, которыми даже гордятся, но мой случай — из тех, от которых нельзя оправиться. В нем есть что-то жалкое и смешное. Да, смешное, потому что в письме, в котором Жюльетта сообщала мне о своем решении, возвращая мне мое слово и беря обратно свое, она также извещала меня о предстоящем ее браке. Жюльетта выходила замуж за господина Лаваре, богатого банкира, господина Лаваре, того самого старого друга ее семьи, который притворился, что покровительствует нашей любви, и, чтобы лучше достичь своей цели, удалил меня от моей невесты, послав меня сюда на свои средства копировать «Похищение Европы» Веронезе, получившее, применительно к судьбе моей, символический и насмешливый смысл!

Г-н Плантье на минуту замолчал, потом заговорил снова:

— Таков, сударь, банальный случай, разбивший мою жизнь. Я знаю, вы мне скажете, что я должен был защищаться, бороться, сделать какую-нибудь попытку. Увы! Я человек слабый, и я не нашел в себе должной энергии.

Измена Жюльетты раздавила меня. С тех пор я остался в Венеции. Я отрекся от всякого честолюбия и забросил свое искусство. Я живу мелкими заказами, которые выполняю как ремесленник, не как художник. Не желая, чтобы другие узнали о моем падении, я порвал все сношения с прежними друзьями. Трех лет оказалось достаточным, чтобы они совершенно меня забыли. Что касается Жюльетты, я ничего больше не слышал о ней; но недавно, движимый каким-то сожалением о моем артистическом прошлом, я пошел на выставку, открывшуюся в Городском саду, и там, в зале французских художников, очутился перед ее портретом. Да, сударь, она была передо мной, в наряде элегантной женщины, изображенная Фламенгом, и на шее у нее было одно из тех роскошных ожерелий восточного жемчуга, которые являются как бы эмблемой Великого Ордена Богатства и с которыми не могут, не правда ли, состязаться какие-то стеклянные шарики, покрытые глазурью мастерами лагуны на медленном огне их жаровен?

Г-н Плантье перестал говорить. Крупная слеза скатилась по его бледной щеке. Он сложил руки на колене и замер в позе обреченного.

В окне ветер колыхал штору желтого полотна. С набережной доносился шум шагов и голосов. Вдали пышный фасад Реденторе высился по ту сторону сверкающей воды. Я почувствовал себя взволнованным меланхолической жалостью. Правда, истории г-на Плантье, французского художника, недоставало романтичности и богатого венецианского колорита; ее герои не имели ни загадочных масок, ни таинственных баут; но среди торжественного и волшебного убранства, окружавшего нас, она мне показалась еще трогательнее, так как она изображала жалкое крушение человеческого сердца, и банальность ее не мешала почувствовать всю скрытую в ней глубокую и мучительную горечь.

ПРОЕЗДОМ ЧЕРЕЗ РАВЕННУ

Я очень люблю Италию в то время года, когда жара удаляет из нее туристов. Когда музеи безлюдны, церкви заперты и гостиницы пусты, лучше наслаждаешься меланхолией путешествия. Легче углубляешься в прошлое и живешь в более тесном общении со славными тенями, память которых глубже проникает в нас на местах, где они некогда были живой реальностью. Они сопутствуют нам торжественной процессией, с которой сливаются интимные призраки, всегда носимые каждым из нас в себе и являющиеся нашим неудавшимся счастьем и нашими утраченными радостями, — все эти образы желания и сожаления, так скорбно на нас взирающие из глубины нас самих!

Любовь к этой летней Италии и к рождаемой ею мечтательности удержала меня так поздно в прошлом году и привлекла в Равенну, где я рассчитывал провести часть последней недели, предшествовавшей дню моего вынужденного отъезда. Впрочем, это посещение Равенны было осуществлением моего давнишнего намерения. Я уже побывал однажды в древнем городе мозаик; я вынес в тот раз сильнейшее впечатление грусти и мрачности, и однако же этот первый визит в Равенну был весною, когда город возносит свои купола и колокольни в свежем и легком небе. Тем не менее я сохранил об этой весенней Равенне воспоминание, связанное с чувством тоскливой печали, и мне было любопытно увидеть, до чего может дойти унылость Адриатической Византии в тяжелый летний зной.

Я часто представлял себе эту Равенну в каникулярные месяцы, оцепенелую от жары, подавленную молчанием, окутанную, как мертвец высокими соснами Пинеты, но действительность превзошла мои ожидания. Когда я прибыл в Равенну, там была удушающая температура. Небо было тяжелым и грозовым, без красок, без солнца. Ни малейшего ветерка в раскаленном воздухе. Я словно окутан был свинцовым плащом. Атмосфера была поистине дантовской. И какое запустение, какое одиночество на улицах, где между плит пробивалась высохшая трава! Да, эта жгучая Равенна действительно выглядела городом, заброшенным после эпидемии чумы, тем более что в ней носились болотные запахи, миазмы клоак. Несмотря на это, город был полон захватывающей красоты, и я чувствовал себя во власти его мрачного очарования, когда, осмотрев главные достопримечательности, после быстрого и одуряющего перехода от гробницы Галлы Плациды до мавзолея Теодориха, возвращался в гостиницу к обеду.

Равеннская гостиница была столь же пустынна, как и сам город. Я в этом убедился, войдя в столовую. Все столики были свободны, кроме одного. За ним сидел одинокий гость. Признаться ли вам, что я инстинктивно почувствовал к нему интерес? То, что этот человек находился в Равенне в такое время года, позволяло мне предположить в нем вкусы, сходные с моими. Подобно мне, и он, без сомнения, был склонен к меланхолическим мечтаниям и угрюмым думам, к которым путешествие так располагает. Эта мысль вызывала во мне к нему симпатию, и я стал наблюдать его с некоторым вниманием.

Поделиться с друзьями: