Чтение онлайн

ЖАНРЫ

За грибами в Лондон (сборник)
Шрифт:

…В тихую воду уходят мостки. И на мостках стоит красавица-уточка: пестрая, с хохолком. К ней подплывают ее пестрые подружки, самых разных мастей, и она, слегка на возвышении, благосклонно ждет их, как королева. На ступеньках к воде девочка в белом, уронив соломенную шляпу на ступеньку, поит из чашки молоком беленького козленочка, притом стеснительно смотрит на нас, а с двух сторон ею любуются два работника – один, благообразный, только что собравший яйца в корзину, с кувшином молока, из которого он налил ей в чашку, и второй, уродец-карлик в рваной одежде, в башмаках, с корзиной под мышкой, тоже смотрит на девочку. Над ним – голубятня, откуда летят белые голуби, заполняя верхнюю часть. Один голубь в «зените» картины выше всех раскинул крылья, как дух святой. Дальше – стена, и за аркой виден замок, тоже окруженный водой, а через арку сюда, к нам, прет пестрая птичья толпа – белые гуси, серые куры, черно-бело-красные индюки. В правом углу картины на сухом светлом дереве сидит павлин, свесив роскошный свой веер. В левом углу картины строго и слегка

недовольно смотрит огромный яркий петух: все ли как надо, все ли хорошо?!

Что так связывает меня с птицами? Помню свой самый первый урок. Учительница, раздав тусклые листки в клеточку (сорок седьмой год!) предлагает нарисовать, кто что хочет. И я тупым карандашом нарисовал почти невидимую серую уточку, уместившуюся в одну клеточку. Почему так мелко? Стеснялся? Потому что сам был тогда неярок и мелок и мучительно чувствовал это? И, «разворачиваясь» постепенно, всюду искал уточек, подбирал себе все более яркие их изображения. Стеклянная, в ярких полосах – из самой Венеции. Из Тель-Авива – в натуральную величину, из папье-маше, из Майнца – слепленную из цветных острых зернышек. Вот чего я достиг: весь мир у меня на кухне слетелся на утиных крыльях! У себя в Питере, на Сенной, купил у старушки сервиз из шести мелких тарелочек – и ел с них… Может быть, когда-то мама уговаривала меня: «Доешь кашку – увидишь уточку?» А тут – даже дуэт! Коричневый селезень тормозит в воде лапами, приводняясь рядом с уточкой – коричневые пучки камыша, треугольнички в небе – летящая стая, от которой откололся наш селезень ради любви. «Птичий двор» с бумажного плаката, висевшего у меня над столом, разлетелся по всей квартире.

Саму картину я встретил неожиданно, в музее Гааги, куда заехал случайно, с другом – не очень большим любителем музеев. Буквально пробежаться меня отпустил, сам ждал нетерпеливо в машине. Но я все же задержался, застыл перед проникновеннейшей картиной Вермеера «Вид Дельфта». Оторвался все-таки, обернулся… И снова оцепенел. Она! Любимая моя! Вот она где! В тихую воду уходят мостки… Я стоял, сколько можно – потом кинулся в музейный ларек. ЕЕ там не оказалось! Только маленькая открытка, почтовая! Ушел.

Остался лишь тот плакат, лондонский. 1976 года. И изорвался, истрепался в ремонтах и переездах. Исчез! Износился, как и моя жизнь! Когда это точно произошло – даже не помню. Разбился и сервиз. Как и жизнь. А вот и больница. Голые стены. Жизнь кончается тем, что все исчезает. Слово «утка» имеет здесь жалкий смысл – писаешь в нее, если встать не можешь.

Но наконец – встал… Лучший в мире пейзаж – из окна больницы: на плоской крыше гаража – ярко-зеленая плесень, из нее – деревце! Прошаркал в столовую. Произнес: «Пятый стол». И тут вдруг в руке нянечки оказалась тарелочка – коричневый селезень спускается к самке, крылья его широко распахнуты. Моя? Но моих уже нету!

– Стойте!!! – прохрипел я. – Нет… Давайте!

«Привет сверху» – вот что значит эта тарелочка, оказавшаяся у меня в руках! Утку покрыла горушка гречи… «Докушаешь – увидишь ее!» Впервые поел! И выбрался из больницы. И картина моя любимая «Птичий двор» – снова над моим рабочим столом: наконец технологии достигли того, что я смог увеличить открытку из Гааги до величины картины. Каждый день гляжу на нее… и теперь уже ничего не страшно: есть куда уйти.

Открытие Америки

Америка моих друзей

Бунт на корабле

Первый раз я летел в Америку в 1991 году. Земля была покрыта ковром туч, и смотреть пришлось на подвешенный над креслами монитор. На экране светился зеленым светом наш самолетик, пересекающий карту мира – и словно зацепившийся за самый кончик земли. Неужели мы действительно уже над самым крайним мысом Норвегии, и вот сейчас я – впервые в жизни – покину наш континент и повисну над мировым океаном?

Для меня этот перелет через океан в Америку – впервые в жизни – был равносилен перелету через реку вечности – Лету. Предстояла встреча с друзьями, с которыми давно уже простился навсегда, увидеть которых казалось так же невозможно, как исчезнувших с лица земли. И – главное волнение – от предстоящей встречи с бывшим знакомым, встречаемым прежде то на Литейном, то на Пестеля – и получившим теперь главную в мире литературную награду… Ну как с ним теперь разговаривать? С ним и раньше-то было разговаривать нелегко: его прерывистая, нервная речь, нищая надменность в сочетании с тяжкой стеснительностью заставляли его то дерзить, то краснеть. Уж лучше бы это был незнакомый Гений, Гений – и все, Гений – и слава богу, а не тот конкретный и весьма ощутимый знакомый, рядом с которым прожиты десятилетия ленинградской слякоти, с которым были невыразимо мучительные отношения, тревожные, на краю бездны, беседы. А как бы ты хотел – чтобы гений говорил банальности и общался как все? Нет уж! Соберись! Завтра – встреча. Ты тоже не лыком шит! К тому же ведь это он сам меня вызвал, как сказали мне тетеньки при оформлении бумаг…

Всё! Зелененький значок самолетика оторвался от изрезанной кромки. Я глянул в иллюминатор: ровный ковер облаков, как и раньше… но как-то стало зябко. Ну а чего бы ты хотел? Ты же ведь собрался в Америку! Не знал, что будет так наглядно страшно? Не знал. Говорили, что лететь придется десять часов… ну и что? Я никогда, что ли, не проводил в дороге десять часов?! Да сколько раз, в ту же

Москву!.. Но, оказывается, разные бывают часы. Пытался задремать – но не вышло. Я пригнулся к иллюминатору – и замер. Что это? Лохматый ковер облаков протыкали острые, абсолютно черные, мертвые горы. Ни малейших признаков жизни и какого-либо движения – мы словно зависли. Ничего страшнее я еще не видал. Почему не летим-то? И откуда такие скалы в океане? Где мы?

Я трусливо опустил пластмассовую шторку иллюминатора и пытался сосредоточиться на происходящем в салоне. Ничего не происходило! Пассажиры, задвинув шторкой иллюминаторы, дремали. Я поднял глаза на монитор. Мы пересекали какой-то огромный остров. Откуда он тут взялся? Пытался что-нибудь вспомнить – и не мог. Куда нас занесло? При этом все продолжали спокойно спать – все, кроме меня! Изображение на мониторе дрогнуло, изменился масштаб, остров теперь казался не таким громадным, и внизу появилась зеленая надпись… Гренландия! Гренландия-то зачем? Она-то откуда взялась? Мы же в Америку летим. Уж так далеко на Север зачем было идти? Я открыл иллюминатор, надеясь на какие-то изменения… Нет! Те же черные пики. Движемся ли? Но вот внизу появился скалистый обрыв, и вокруг него – кружево изо льда. Легче как-то не стало. Куда прем? Обещали Нью-Йорк и плюс сорок! Но вот эта ледяная феерия закончилась, слава богу, и во всю ширь лежал пустой океан. Тоже не такое уж ласковое пространство – белые бурунчики были видны с самолета – даже страшно их представить вблизи, оказаться в них! А каково было Колумбу, плывшему там вот внизу – и даже не знавшему, сколько еще плыть, есть ли вообще берег и удастся ли вернуться? Представил себя там, внизу… Бр-р! Вот это было путешествие! В наши дни дальние путешествия происходят, как правило, на самолетах. Но впечатлений и даже волнений хватает вполне. Я откинулся на спинку и пытался уснуть. Нельзя так уж сильно переживать. Здоровья не хватит! Успокойся! Это вовсе не бесконечный океан под тобой, а так, понарошку. Кажется, только один я, с чересчур обостренным восприятием, так переживаю… Да нет! Остальным трудней, как я заметил еще при посадке. Многие плакали, прощались-обнимались с самыми близкими, и, может быть, навсегда. Сейчас пытаются успокоиться, уснуть. Их путь – рисковее твоего! Что их там ждет? Никто точно не знает. А если «знает точно», и об этом уверенно говорит – внутри все равно мучается: «Не сглупил ли? Все прежнее – с кровью оторвал…»

Нет, не спокойно тут! Вдруг главная стюардесса, прежде гордо ходившая между кресел с вежливо-неприязненным выражением то ли надсмотрщицы, то ли в лучшем случае властной начальницы (рейс был наш, еще советский, и так ей, видимо, полагалось), вдруг чего-то по-настоящему испугалась – лицо у нее стало человеческое, но очень испуганное. Из сегодняшних лет оценю это так: в девяностые все мы жили с ощущением предстоящих крутых перемен. И что бы ни говорили тогда наши рты – чаще всего что-то умное и оптимистичное, – в животе жил какой-то страх, предощущение бездны, и уж тем более здесь, над океаном, в котором должна была «утонуть» прежняя жизнь многих – и на том берегу должна начаться новая, непонятная и тревожная. Я-то ведь тоже «летел в разведку», с тяжелой думой: может, действительно, хватит прежних мучений и унижений, надо «рубить концы» и начинать новую жизнь на новом континенте, как сделали многие мои друзья. И вон как удачно, говорят… Правда один из наших «победителей», Довлатов, только что неожиданно умер, не дожив до нашей назначенной встречи – и до пятидесяти лет. А у Бродского – уже два инфаркта. А я – как за каменной стеной! Но, может быть, уже за ней засиделся, и пора вылезать? Вот я и вылез… Но как-то зябко. И вот – это мгновенное изменение прежде надменного лица стюардессы, испугавшее многих. Но сформулировать могу я один (на то я и мастер слова) общее ощущение всех в эту минуту: уж лучше прежняя, надменная советская застылость, чем этот вполне искренний испуг из-за катастрофических изменений жизни… Зачем же мы все летим, так рискуя?

Уже довольно давно в хвосте самолета раздавались какие-то младенческие всхлипы и выкрики. Но я (как, наверно, и многие) пытался внушить себе, что это бессмысленный младенец гулькает, не соображающий ничего. С младенца что взять? Хотя именно он-то и правильно страдает, боится – это мы все задубели и ничего не чувствуем! – говорил себе я.

Да нет! Это не младенец. Выкрики становились уже вполне осмысленными: «Я не могу так больше! Мне страшно! Выпустите меня! Я должен…» Кто-то, понижая голос, как мог, его уговаривал, удерживал – но выкрики и звуки борьбы становились все отчаяннее, уже нельзя было это скрывать. И вот даже наша старшая стюардесса, «бандерша» (такое вот неполиткорректное слово вырвалось у меня от переживаний), сломалась, не смогла больше удерживать надменную маску советской начальницы – и испугалась, и кинулась туда. Встревожились (вернее, перестали уже скрывать свою тревогу) уже многие, привставали с кресел, пытались обернуться, разглядеть происходящее в самом конце самолета. Паниковал худой, лысый, с сединой за ушами мужчина в белой рубашке, сидевший на втором кресле от прохода. Плотная женщина, видимо, жена, сидевшая с краю, тоже теряла уже спокойствие, но не выпускала тонкие руки мужа из своих, пыталась их удержать. Видимо, хорошо знала его «штучки», напоила валерьянкой. Но – нет! Сейчас этот паникер вырвется, станет метаться – и нервы, вслед за ним, могут сдать сразу у многих (взять того же меня). А страшней паники в самолете, летящем над океаном, нет ничего. «Вот как не просто происходит оно, «великое переселение народов!» – мелькнула мысль.

Поделиться с друзьями: