Записки социалиста-революционера (Книга 1)
Шрифт:
... нет края,
Такого в мире нет угла, где бы молодежь,
Все блага жизни презирая,
Так честно, как у нас, так свято отдала
Себя служенью правде строгой.
Жизнь чуть ли не детьми нас прямо повела
Тернистой подвигов дорогой.
Нам сжал впервые грудь не женских ласк восторг,
Не сладкий трепет страсти новой,
И первую слезу из детских глаз исторг
Не взгляд красавицы суровой.
Над скорбной родиной скорбевшие уста
Шептали первые признанья;
Над трупом дорогим товарища-борца
Звучали первые рыданья ...
Да, в нашем незрелом настроении было много лиризма, и такие цитаты в "протоколах общестуденческого съезда" никому не казались неуместными. Мы принялись их гектографировать. Затем завели мимеограф и какой-то "неоциклостиль". Было решено издавать нелегальный общестуденческий журнал. Искали путей в литографии, копили и {123} типографский шрифт. Всему этому вскоре суждено было оборваться ...
Среди центрального кружка "заправил"
К "книжникам и фарисеям" он питал величайшее пренебрежение. Он заявлял себя "человеком дела", а не "пустой российской словесности". И хотя это совершенно не гармонировало с нашей непреодолимой тягой к теориям, но его манера судить обо всем как-то "срыву" и безапелляционно нам все же несколько импонировала... Тем более, что среди нас был сходившийся во многом с ним - тоже ярый народоволец - уроженец горного Урала И. Н. Стрижов. То был человек незаурядной энергии и большой физической силы, блестящий химик, приземистый, глядевший исподлобья, сквозь свои вечные очки, ходивший дома с рогаткой на медведя, жаждавший непосредственного применения своей энергии. Благодаря {124} своей решительности и несомненной сильной воле, он играл довольно заметную роль во всех студенческих делах. Одной из его idees fixes было убеждение, что в революции, как в войне, главное - "нерв войны", т .е. деньги. И он всегда на каникулы отправлялся на свой родной Урал, с которого вечно привозил образцы каких-то минералов и руды, которую потом тщательно анализировал в своей лаборатории : он был "человек с планом" и твердо решил сначала разбогатеть, а потом уже на приобретенные средства двинуть революцию "как следует"...
Впоследствии первую часть этой программы он осуществил на деле; после революции 1905 г. я нашел его имя в списке учредителей какого-то крупного акционерного дела на Кавказе; но, невидимому, денежная мощь у него превратилась из средства в самоцель...
Как бы то ни было, тогда он был вполне искренен и целостен. Он занимал в нашей среде самую крайнюю левую. С ним вместе держался постоянно и Невский. Но когда мы однажды зашли к Невскому на его квартиру, мы были несколько огорошены. Он жил не в типично-студенческой коморке, сдаваемой "от хозяйки", а в меблированных комнатах, выставлявших на показ свою какую-то мишурную и кричащую "дешевую роскошь наряда"; остатки обеда с красным вином убирала необыкновенно вертлявая и кокетливая горничная; все носило печать человека, любящего "пожить" и отягощенного собственною "плотью". Впоследствии, сидя в тюрьме и пытаясь сочинять свой первый "роман", я изображал - взявши за образец Невского - тип "чувственника", у которого во всей натуре разлита органическая любовь к разным мелким "благам жизни": мягкой постели, вкусному обеду, красивой {125} мебели, - и у которого только одна голова указывает человеку иной путь, путь борьбы.
И я фантазировал на тему о создании у такого человека холодной волевой решимости на борьбу, с презрительным отметаньем как всяких "сантиментов" и чувствительностей, так и увлечения теоретизированием. Так мало тогда я знал людей. Действительность оказалась много проще. Полтора десятка лет спустя, когда к Бурцеву явился один из полицейских "тушинских перелетов", старая охранная крыса Меньшиков, он сообщил мне, что тогда у нас в московской охране студент-юрист IV курса Невский "обслуживал" кружки радикальной интеллигенции и студенческое движение, особенно усердно "обсасывая" мою персону. "Заагентурен" был Невский очень просто: на почве увлечения одной цирковой наездницей, к которой без денег нечего было и соваться...
Наступал юбилей Н. К. Михайловского - нашего любимейшего учителя. Мы всегда искали поводов как-нибудь демонстративно выявить свое революционное настроение. Даже похороны поэта Плещеева мы ухитрились использовать для демонстрации, соорудив большой красный венок с четверостишием из его стихов
Друзья, дадим друг другу руки
И смело двинемся вперед,
И пусть под знаменем науки
Союз наш крепнет и растет.
Общестуденческий "Союз" таким образом выступил почти что публично, и ради этого стоило, конечно, выдержать на похоронах легкое столкновение с полицией, во время которого усердные альгвазилы едва не уронили на землю гроба, а И. Н. Стрижов на {126} моих глазах блестяще проявил свои боксерские способности. Но если так подействовали
на нас даже похороны Плещеева, то что же сказать о юбилее Михайловского? Мы лучшие чувства и думы свои вложили в адрес резко революционного содержания; я лично должен был отвезти и вручить его Н. К. Михайловскому. "Случайно" должен был в то же самое время "по своим личным делам" съездить в Петербург и Невский. Выезжал он парой дней позже меня, и мы назначили с ним друг другу свиданье. Я имел еще поручения по делам общестуденческой организации и, кроме того, рассчитывал возобновить старые связи с питерской "группой народовольцев". Невский также многозначительно намекал, что у него там есть важные "нити", что и с Михайловским он тоже повидается, тем более, что, будто бы, приходится ему дальним родственником, и т. п.Сначала в Питере все шло у меня как нельзя более благополучно. С великим трепетом и смущеньем звонился я у дверей квартиры Михайловского. Он принял меня тотчас же.
Как сейчас помню - меня особенно поразили в Н. К. Михайловском глаза серые, большие, слегка выпуклые, обладавшие каким-то странным магнетическим свойством.
Я знал наружность Михайловского главным образом по большому кабинетному портрету, где он читает вслух больному, прикованному к постели Шелгунову. И подлинный Михайловский в некоторых отношениях явился для меня сюрпризом. Прежде всего - какое-то своеобразное изящество его фигуры и всех его движений. Для неуклюжего плебея (а меня с младших классов всегда звали "медведем" и "Мишкой") эта черта бросалась сразу в глаза. Но затем у меня осталось {127} впечатление, что собственно лица Михайловского я как будто даже не успел рассмотреть: до такой степени приковали мой взгляд его большие, серые, насквозь пронизывающие глаза. Производило такое впечатление, как будто он через тебя глядит еще на что-то, скрытое за тобою. Смутно рисовался, как фон, удлиненный овал лица, большой, красивый, выпуклый лоб, откинутые назад гладкие волосы... Все это было только рамкою для удивительных всепроницающих и забирающих в плен глаз.
Михайловский говорил со свойственной ему холодноватой манерой. Раза два прорвались в его речи какие-то особенные, согретые нотки; им придавала странное очарование та сдержанность, которая была вместе с тем сосредоточенностью мысли и чувства. Он внимательно выслушал все мои, вероятно, достаточно сбивчивые объяснения, от какой организации явился я к нему, что она, собственно, собою представляет и как смотрит на литературно-общественную деятельность Михайловского. Я был тогда вообще мучительно и скрытно конфузлив; всякое "выступление" с речью мне стоило большой внутренней борьбы и напряженности, и только тогда, когда Рубикон бывал перейден, я уже попадал всецело во власть нового положения и катился словно по рельсам, как будто уже "не свой", а какой-то новый, движимый безотчетной, завладевшей мною силой. Кончая, я сам не знал в первый момент, "провалился ли" я окончательно, или же наоборот - был "на высоте положения". Так произошло и тут.
– Быть может и в самом деле верно - медленно заговорил Михайловский что межеумочная, глухая полоса нашей жизни подходит к концу. То было своего рода "смутное время на Руси" - я разумею {128} исключительно умственную область - "великая разруха" былой идейной целостности мыслящей части нашего общества. Чувствуется, что по законам могучего естества растет новое, более здоровое поколение, не забитое и не разбитое гнетущими впечатлениями поражения его предшественников... Не знаю лишь, насколько наш голос найдет отклик в интересах и настроениях этого "нового племени - младого, незнакомого"...
Мои друзья, взявшие в свои руки "Русское Богатство", зовут меня туда, и я получу опять, как когда-то, возможность постоянной беседы с читателем-другом. В "Русской Мысли" я был - гостем, случайно говорящим перед чужой аудиторией. Великое это дело - протянуть живые нити между собою и действительно своей аудиторией. Я не знаю, каковы шансы теперешней попытки, как и вообще не знаю, каковы шансы в жизни "молодых порослей" нового действенного поколения. Боюсь, что его жизненный путь будет небывало труден. Я тревожно настроен и думаю, что эта тревога, - не прислушивание к шуму в собственных ушах, а отголосок тяжкого положения, унаследованного современностью от прошлого ...
И, в ответ на мой вопрос, что именно внушает ему такую тревогу, он сказал:
– Мне ближайший период мировой истории рисуется чреватым многими опасностями и грозами. Вряд ли он будет представлять собою линию общественного подъема, во что так соблазнительно верить молодости. В свое время и я отдал дань оптимизму - процесс вырождения дирижирующих классов казался таким быстрым, что, думалось, быстро придет и великая историческая ампутация, за которой "NOVUM MIHI NASCITUR ORDO". Но пришлось {129} убедиться в громадной косной силе исторического атавизма, налагающего свою кроваво-грязную печать на целые эпохи. Над нами тяготеет та же опасность. Посмотрите на демона национальной ненависти, который ощетинил штыками всю Европу. Прошлое каждого народа накапливает в нем известный особенный отпечаток, чуждый и непонятный, а потому в известной степени и отчуждающий и отталкивающий, непонятный другому народу. Эту тлеющую искру отрозненности при желании нетрудно раздуть в настоящий пожар национальной вражды. И ее раздувают.