Записки социалиста-революционера (Книга 1)
Шрифт:
Его вмешательство в общественные дела никого не изумило. Впрочем, положение Гаврилова в селе было совсем особенное. В молодости он был православным, и даже хотел пойти в монастырь; но, приглядевшись к монастырским нравам, в качестве послушника, бежал, унося с собой чувство ужаса и омерзения.
С тех пор он стал задумываться и охладел к церкви, но жить без веры не мог. Натолкнулся на "духовных христиан" и перешел к ним. В это время его слава, как богобоязненного и справедливого человека, настолько была упрочена, что следом за ним, больше по доверию к нему, чем по собственному убеждению, полсела отшатнулось от церкви. Теперь Тимофей Федорович жил зажиточным, справным домохозяином, имея взрослых сыновей - молодец к молодцу. Он поставил себе правилом по весне, когда мужики поприедают хлеб и ждут - не дождутся новины, щедро
Иного склада был Ерофей Федотович Фирсин. Иной он был и с виду. Богатырски сложенный, коренастый, мускулистый, широкоплечий, с густыми-густыми, близко сходившими бровями над живыми, блестящими глазами, загоравшимися порой сумрачным огнем, с черными, как смоль, волосами и бородой, он годился в модели для какого-нибудь эсаула удала-добра-молодца Стеньки Разина. "Мы рукой взмахнем - корабель возьмем, кистенем взмахнем караван собьем..." Если в Гаврилове все было - раздумчивость и благодушие, то в Фирсине, наоборот - все было энергия и решительность.
Гаврилов любил философствовать, Фирсин рвался к конечным выводам. Гаврилов брал выдержкой и педагогическим тактом, Фирсин - натиском. С Гавриловым старики, наиболее застывшие и закоснелые в традиционном, окостеневшем молоканстве, кое-как ладили, "притираясь" путем взаимных уступок; ломившего напрямик Фирсина они порою с ужасом звали "безбожником". Но влиянием Фирсин пользовался не меньшим; оно захватывало более узкий район, но за то в нем было почти диктаторским. Это был природный вожак из тех, за которыми легко идти на что угодно; что называется кремень - мужик. Это была натура, жаждущая деятельности.
Он гораздо раньше и {295} стремительнее Гаврилова последовал моему совету - окунуться в самую гущу мирских дел и немедленно встал во главе сельчан в борьбе за земскую школу, вместо церковно-приходских. В дер. Шачи являлся не раз, то священник, то земский начальник, добиваясь получения мирского приговора, требуемого для открытия церковно-приходской школы. Не встречая сочувствия, начали теснить сельчан, тормозя удовлетворение всяких их нужд и в земстве, и в присутствии по крестьянским делам, и у губернатора, и обещая, что все переменится, если будет дано согласие на церковно-приходскую школу. Так, земский пытался воспрепятствовать выдаче в неурожайный год деревне Шачи продовольственной ссуды, донося, что "главное занятие крестьян - пьянство". Сход, под предводительством Фирсина, упорствовал. Троих "горланов" земский начальник отправил в холодную. Не помогло.
Тогда мироеды улучили момент отсутствия Фирсина, всякими правдами и неправдами подобрали послушный состав и "сварганили" дело. Вслед затем залежавшееся ходатайство об открытии земской школы было отклонено, в виду того, что деревня недостаточно многолюдна, и будет обслуживаться строящейся церковноприходской школой. Духовенство потирало руки; при помощи местных мироедов быстро была воздвигнута школа с часовенкой. Она была наименована образцовой школой миссионерского братства; во главе ее поставили молодого выученика духовной семинарии, из боевых; он стал сеять рознь между православными и сектантами. Фирсину удалось сорганизовать крестьян и провести полный бойкот школы. Земский неистовствовал: собственноручно оттаскал за бороду и посадил на 7 суток {296} ареста "недоглядевшего" старосту. При помощи волостных властей кое-как сломили бойкот; крестьян принялись склонять к постройке церкви, суля за это всякие льготы. Торжествующий земский начальник, личный враг Фирсина, сумевшего отравить ему существование, приехал и собрал сход специально для того, чтобы лучше обставить торжественное освящение школы.
– Ты, Ваше Благородие, будь спокоен, твое от тебя не уйдет, внушительно молвил ему Ерофей Федотыч: школу мы осветим, будешь доволен. А теперь - не прогневайся: нам недосуг, у нас свои глупые мужицкие дела есть; хочешь - послухай, хочешь - уходи.
На другой день школа и часовня осветились - заревом пожарища.
Крестьяне так медлительно-основательно собирались тушить, что здание сгорело дотла, словно его и не бывало. Все поиски виновного не привели ни к чему: расспросы натыкались на глухую стену, настоящий заговор молчания. Земский начальник понял "намек" и сократился. Тут не шутили, и благоразумнее было "не связываться". О Фирсине он отзывался как о "сущем черте" и пророчил ему в будущем острог или виселицу; деревню Шачи он стал тщательно объезжать, но зато обратил на Фирсина внимание местной жандармерии.Он не ошибся, думая, что Фирсин "плохо кончит". Такие люди не умирают своей смертью. И Ерофей Федотыч после ареста в 1899 году, в связи с открытием в Тамбове нелегальной типографии, был выкинут из пределов губернии и перекочевал на Кавказ, где в 1905 году и сложил свою буйную голову в восстании, павши "смертью храбрых" с оружием в руках...
{297} Но не только через молокан заводили мы связи в деревне. Послужили нам и деревенские родственные связи учеников воскресной школы. Так, я ездил гостить к дяде сапожника Зыкова. Это был тоже выдающийся по уму мужик. Словно нарочно, он был долгое время злейшим врагом молокан и сектантов вообще. Тот же миссионер Боголюбов считал его своею "правою рукой". Яро защищая православие от "отщепенцев", он развил такую энергию, что епархиальное начальство решило отличить его и преподнести ему, за заслуги, в подарок "почетную Библию". Он ею крайне гордился и усилил свое рвение. В вопросах религии он был так "подкован" на ортодоксальный лад, что сбить его с этих позиций вряд ли удалось бы.
Но я подошел к нему совершенно с другой, незащищенной стороны: с вопроса социального, и прежде всего земельного. Сообща работаем мы, бывало, тяжелую мужицкую работу в страдные июльские жары; а потом, усталые, похлебав из общей миски хлеба, крошенного в молоке, пустых щей или лапши, садимся на завалинке и начинаем долгие разговоры о крестьянском труде и доле, о податях, о взыскании недоимок, о барышах скупщиков, о малоземельи, о росте арендных цен, о "прижимке" начальства. Чем дальше продвигались наши разговоры, чем выше поднимались мы в рассуждениях о том, "кому живется весело, вольготно на Руси", тем более разгоралось сердце моего хозяина. Несколько удачно подобранных книжек, вроде "Истории одного крестьянина" Эркмана-Шатриана, - и дело было сделано.
Недавний "столп церкви и порядка" словно переродился. Он весь горел гневом, разражался проклятиями по адресу власть имущих, {298} тем более резкими, чем они были выше; ругал себя безмозглым дураком за то, что из кожи лез для каких-то долгогривых, дурачащих проповедью народ, будто цари от Бога; хотел завтра же идти к сектантам, которых преследовал, и уговаривать их мириться с православными, бросив к черту все "дурацкие" богословские споры и соединившись "для настоящего дела", равно далекого и от молоканства и от православия...
Он вскоре сделался одним из усерднейших распространителей в деревне наших идей, при чем обнаружил большие способности не пропагандиста, не учителя, а именно агитатора. Его конек был - умело задеть за живое, раздразнить самолюбие и сословный дух мужика, подстрекнуть его на протест, па вызов, на непримиримую вражду к "верхним" слоям. Вопреки моим опасениям сразу касаться "самого" царя-батюшки, он первый перешел к ниспровержению этого былого кумира - и так просто, как к чему-то само собой разумеющемуся.
– Вот я его заставил бы так поработать своим горбом - сумрачно сказал он как-то, кончая со мной уборку и нагрузку сена, обливаясь седьмым потом под лучами палящего солнца - тогда бы он у меня узнал, как подмахивать свои законы, от которых у мужика шея трещит. Засел дворянчик-белоручка на престол, надел корону, помазал его поп по лбу на крест раз и два - и стало все свято. Ах, и много у нас еще в головах дури, ой, как много. И когда-то все за ум возьмемся?
Вообще пресловутый гипноз царского имени оказывался весьма поверхностным, и стряхнуть его бывало крайне легко. Для меня это было сюрпризом; я привык думать, что к нему надо подходить с самой крайней осторожностью, исподволь, {299} предварительно подготовляя долго почву "тихою сапой". И вообще сколько ходячих мнений о деревне, приобретших уже прочность предрассудков, оказывалось мыльными пузырями.