Заре навстречу
Шрифт:
— Ты пока при мне побудь, а дальше — погляжу.
Хрулев, кивнув головой, молча согласился стать подчиненным.
В первый же день Хомяков приказал выстроить коней во дворе казармы. Обойдя конский строй, велел пронумеровать лошадей, для чего масляной краской написали на ляжке каждой лошади порядковый номер.
Затем Хомяков отдал распоряжение: "Чтобы соблюдать революционный порядок и никакой анархии. Вся конская сбруя должна храниться в амбаре под замком и будет личпо выдаваться только предъявителю ордера на выезд. Коням в ездках давать полный рацион; коням безвыездным — половинный".
Долго и недоверчиво допытывал предъявителей ордеров на подводу, для какой надобности требуются лошади.
А конюхам
— Поскольку весь транспорт находится на военном положении, ввожу военную дисциплину вплоть до расстрела в случае саботажа и прочего.
Он был деспотически строг, мелочно придирчив. Увидев в конюшне Тиму, привел его как арестанта в сторожку и там обидно допрашивал. Но, выяснив, кто он, разрешил находиться при лошадях и даже выписал удостоверение. Хотя Тима был очень благодарен за удостоверение и гордился им, неприязнь к Хомякову от этого не исчезла.
Но вот странно, рабочим Хомяков почему-то нравился.
Многие его даже хвалили. Хрулев говорил благодушно:
— Велел на ляжке коням масляной краской цифры намазать. Сразу видать, в конском деле несмысляпщй. Но зато в главном — башковит. Строгий порядок требует, чтобы все в учете было. По-хозяйски мыслит.
Плотника Ушастикова Хомяков посадил под арест в сторожку на сутки за то, что тот плохо вычистил конюшни. Выйдя на свободу, Ушастиков заявил:
— А я думал, он на испуг только орет, а он, видали, какой крутой! Не побоялся, что народ за меня шуметь будет.
И, видно, по этим же соображениям рабочие прощали Хомякову грубость, диктаторские замашки, привычку при всяком возражении хвататься за револьвер.
— Вы, ребята, не обижайтесь, когда он лишнее позволяет, — говорил Хрулев. — Всю жизнь его самого только низили, а теперь сразу как выпрямился, стал поверх голов людям смотреть. Ничего, обомнется. Папашу его, Феоктиста Хомякова, я знал. Он на Судженских конях писарем служил. Егорка тогда с политическими каторжными спознался. Отец на него донес. Сослали Егорку. Но отец все же к нему снисхождение проявил. Выхлопотал должность в тюрьме. Стал Егор заключенным с воля записки передавать. Даже побег одному устроил. Но через нашего Георгия Семеновича Савича попался. Тот кнпжечку про себя написал, как за революцию боролся, и в этой книжечке про сознательного надзирателя упомянул. Не пожалел или недодумал, что с Хомяковым после этого будет. Ну, Егора на каторгу. Он здоровьем хилый, потом уголовники не любят тех, кто в тюрьме служил, били его, изгалялись до невозможности. После Февральской, кто здоровьем покрепче, с каторги убегли. Хомяков тоже через тайгу пошел. Набрел на диких старателей, те приспособили его без доли на самые тяжелые работы. Пришел в город как скелет, одежда к болячкам прилипала. Но душой не ослаб, записался в дружину. Храбро дрался. За это его все уважали. Только он на людей стал беспощадный. Все к стенке буржуев требовал. За это, верно, его к лошадям и приставили, чтобы душой обмягчился. Кони — они душевный подход требуют, ласку.
Но к коням Хомяков относился тоже без души. В наряды посылал по номерам, без учета, на какую работу какая лошадь пригодна.
Понимая, что комиссар не разбирается в конском деле, Хрулев привел в транспортную контору ветеринара Синеокова. Синеоков был знатоком-лошадником, привык к почету и уважению. Низкорослый, плечистый, подпоясанный широким кожаным ремнем, на котором висела разная металлическая коповальская снасть, он молча обошел все стойла, тщательно осмотрел коней, потом сказал сердито:
— Испоганили — дальше некуда! На живодерню, вот куда их надо. А мне тут делать нечего.
— Силантий Порфирьич, — заискивающе попросил Хрулев, — ты уж нас прости, мы люди в этом деле темные, подсоби, чем можешь, — и, вытащив из кармана завернутые в платок часы с медной цепочкой, попросил: — Прими из уважения. А благодарность еще сама по себе будет.
Синеоков
сдвинул треух, поднес часы к большому уху, заросшему серыми волосами, осведомился:— Они ходят, пока хозяин ходит?
— Восемь лет ни разу не соврали, — обиделся Хрулев.
— Тогда вот. Первое мое слово, — сурово приказал Синеоков, — налей в ведерко керосину и сотри с коней цифры, — и визгливо и раздраженно закричал: — Номера наставили, как на товарные вагоны! Вагон от вагона никакой разницы. А конь? Его надо отличать пуще, чем человека от человека. Понял? Так, пока цифры не сотрешь, не будет больше нашего разговора.
После того как цифры смыли, Синеоков сказал:
— Человеку без паспорту жить даже просторней, а коню нельзя, у него приметы не для полицейского розыска, а для дела назначены, чтобы знать, на какую работу какой конь годен. Вот гляди! — Синеоков взял лошадь за ногу и, держа копыто на ладони, спросил торжествующе: — Ну, что вы видите? По вашим рожам замечаю — нет у вас никакого понятия. А что тут есть на самом деле? Роговой башмак от сырой подстилки размягчился, с этого стрелка гниет. Видал, как в путовом суставе пульсы стучат — значит, он воспаленный. Такому коню в упряжке два дня походить — и дорога на живодерню. — Вытирая руки о полушубок, заявил: — Пойдем дальше.
Вот гляди, тоже конь порченый, уши холодные, глаз тусклый, шерсть топорщится. А с чего? — Он наклонился, провел рукой по спине. — Гляди, на затылке пухлина, на холке набсяша, не подогнали сбрую, ироды, вот и повредили коня.
— Так ведь сбрую выдаем на выезд, а не на каждого коня, — сказал жалобно Хрулев. — Такой порядок завели.
— Эх вы, хозяева! — небрежно бросил Синеоков. — Солдатам и тем амуницию в рост подгоняют, а вы с конями так безжалостно. Надо, чтобы при каждом коне его сбруя была, подогнанная, а то сгубите коней.
Синеоков приказал сделать конскую перепись. В ней принял участие Тима. Держа в руках школьную тетрадку, он ходил за Синеоковым по конюшне и писал:
"Соловей — рыжий жеребец, постав телячий, спина седловиной, уши заячьи, шея короткая, хвост низко приставленный, локоть прижатый, копытный рог сухой, подошва куполом, ход сваленный, в путовом суставе налив.
Чижик — конь буланый, уши коровьи, постав медвежий, копыто сухое, сводчатое, стрелка килеватая, шея ветчинная".
А про своего выдающегося коня Ваську Тима записал очень обидное:
"Саврасая кобыла, постав косолапый, роговой башмак в трещинах, локти отставленные, губа тельная, хвост высоко приставленный, на голове лысина".
Тима попробовал возразить Синеокову, что никакой лысины на голове у Васьки нет, но Синеоков ткнул в белое пятно на плоском лбу Васьки и спросил презрительно:
— А это тебе что?
— Так это ж звезда! — воскликнул Тима. — Видите, белые волосы, и никакой лысины нет!
— По-нашему, лысина — это пятно иной масти, а когда шерсть стерта, то плешина. Понимать надо. — И повелительно приказал: — Не рассуждай, пиши дальше!
И Тима писал, перечисляя потертости, наливы, пагнеты, пухлины, набоины и другие болячки, которые называл ему Синеоков.
Хрулев созвал собрание партийной ячейки транспортной конторы, на которое привел Синеокова, и велел также явиться Тиме с его записью. Но Хомяков запротестовал против того, чтобы на собрании присутствовали два беспартийных: Тима и Синеоков.
Хрулев объяснил, что Синеокова он позвал как специалиста по конскому делу и сослался при этом на Ленина, который советует привлекать специалистов к народному хозяйству, и все, кроме Хомякова, подняли руки за то, чтобы Синеоков остался на собрании. А про Тиму Хрулев сказал, что он еще не шибко пишет и разобрать, чего он в тетрадке записал, чужому человеку трудно. Но почемуто про Тиму голосовать не стали. Первое слово Хрулев предоставил Тиме. И Тима торжественным голосом читал про разные конские поставы и всякие болезни и болячки.