Зажечь свечу
Шрифт:
Этот Володя… Чего он хочет, знать бы. Залетел проездом, говорит красивые слова — умно, приятно, смотрит на нее хорошо, завораживает, но дальше-то, дальше-то что? Ей хорошо с ним, никогда бы не уходила из гостиницы, ни с кем не было так приятно говорить. Но ведь он уедет завтра — и что же тогда? Опять скука, серость, мышиные Светкины заботы, мелкие свары ее с Володей, Витя с преданными своими глазами, нудный Олег, мама с неврастенией, нужда. Потом Москва, институт, общежитие, Эдик. Одна зима осталась, а там уж и распределение, а куда? Двадцать четыре года — подумать страшно. А какой же итог? Ничего не добилась в жизни путного, хорошего не сделала ничего, неприкаянная какая-то, неудачница. Ну, будет диплом. А дальше? Пошлют куда-нибудь
Она чувствовала, что не права все же, что это слишком, она досадовала на себя за эти приземленные, стыдные мысли, но они лезли и лезли, и было тяжело на душе, и жить не хотелось. Сама не понимала, отчего это.
Доехала на автобусе, вошла домой и тут же встретила нахмуренную, вечно недовольную маму. То говорила, что ей нравится этот режиссер, то Олега опять приглашает — и все время хмурится, неизвестно отчего. Трудно без мужа, еще бы. Почти всю жизнь. И что за глупая верность? Был же Виктор Иваныч, приличный человек. Нет, не захотела! Ну вот и мучайся, ненавидь весь свет.
— Ничего я не опоздала, мамочка. Ну что ты опять кричишь! Ну ты же сама только пришла…
12
Утром он все же позвонил ей, и она сказала, что придет — все-таки придет опять! — и тотчас вспыхнула в нем мелодия, канула в прошлое, горечь, опять свидание с ней казалось самым главным — главнее всего в жизни, только одно нужно было — ее ответ! — и тогда…
Опять понесло его, как в юности, как в те годы, когда он еще не вышел из лабиринта, опять несся на хрупких крылышках, в глубине души сознавая, что понапрасну, и все же счастливый от этого, — привычный и сладкий самообман! Время изменило свой бег.
Как всегда, опаздывала она, и эти долгие мучительные минуты Голосов проводил в холле — сидел, бродил, подходил зачем-то к окошечку администратора. Он как будто бы не думал ни о чем определенном, мысли беспорядочно метались, и все же была одна мысль, которая исподволь подчиняла себе все. Как, как объяснить ей, что сделать, чтобы она п о н я л а? Как расколоть эту ненавистную скорлупу, что сделать, чтобы она была такая, как раньше — как в поезде, как в первый раз в его номере. Чем, чем помочь ей? И себе… Ведь она хочет того же, что он, а иначе ведь не приходила бы, не согласилась бы прийти и теперь, она сама страдает от этих никчемных, ненужных пут. Как, как помочь ей? Как помочь себе?
И то, что м о г л о бы быть между ними, казалось теперь нереально, особенно, головокружительно прекрасным. И опять это было сейчас самым важным на свете, наиважнейшим, потому что с этого и начинается вообще все — жизнь человеческая! — и все остальное теряет смысл, если нет единения, понимания, общности между людьми. Да и рождение жизни самой от того же — от единения двоих.
Опоздав, она вошла возбужденная, раскрасневшаяся — торопилась! — и опять первая встреча их глаз была такой, как раньше. Она была женщина, он был мужчина — два человека, близкие, родственные друг другу, альфа и омега, начало начал… На ней опять было новое платье, но он не мог бы потом вспомнить
его — ничто внешнее не имело сейчас значения.Молча, как заведенные, они поднялись по лестнице, вошли в номер. Она была очень напряжена, опять что-то новое с ней происходило — Голосов успел заметить. Войдя, она тотчас начала закуривать, но как-то нарочито медленно, не спеша, словно бы желая этими замедленными своими действиями — раскрытием сумочки, доставанием сигареты, чирканьем спички — защититься от чего-то, оттянуть момент. И, странно глядя на него, опять задернулась сигаретным дымом. Тот же самый, уже знакомый ему ритуал.
Она села — как и тогда, в первый раз — на диван, бросив рядом сумочку, положив ногу на ногу и откинувшись. И опять что-то отчужденное и настойчивое было во взгляде ее, что-то отсутствующее и холодное. И то прекрасное, о чем думал он всего лишь несколько минут назад, опять странным образом померкло и отдалилось.
Наконец, совсем измученный сомнениями, он сел рядом с ней на диван, отбросив в сторону сумку, закинул руку ей на плечи, неуклюже, словно превозмогая себя, по нелепой обязанности, через силу как будто бы. И неуверенность в себе и в ней, жалость, натуга были в неестественном этом движении.
— Нет, нет, не надо, — мучаясь, страдая, вздрагивая отчего-то, сказала Оля и встала, скинув руку его, и что-то было в ее движении такое, отчего Голосов не удерживал ее и не встал вслед за ней.
— Почему? — тупо спросил он, чувствуя глупость вопроса и презирая себя. Опять, опять ложь. Ложь в обоих! Он чувствовал себя отвратительно. Ничего прежнего не осталось.
— Не надо, Володенька, милый, очень тебя прошу. На самом деле.
Он сидел, справляясь с волнением, досадой, мучаясь нелепостью происходящего..
— Давай лучше поговорим, — сказала она, улыбаясь как-то жалобно и виновато заглядывая ему в глаза.
— Не понимаю, почему ты так… В чем дело, Оленька? Ну, не надо, не надо. Не хочешь — так и не надо. Разве в этом дело? Не надо.
Ему и на самом деле не хотелось уже ничего. Он встал, он даже тряхнул головой, словно отгоняя от себя что-то.
— Да, я на самом деле ничего не понимаю, — сказал он серьезно, подходя к окну, глядя на площадь, на людей, которые двигались, словно тени.
Потом обернулся и увидел глубоко несчастное и виноватое Олино лицо.
— Почему же так, Оля? — сказал еще раз, словно бы по инерции, и подошел к ней.
Она молчала. Она сжалась в кресле, словно испуганный, загнанный зверек, и молчала по-прежнему. И головы не поднимала. Он опять отошел к окну. Грустно было, горько. Вот и разрушилось все окончательно, это ясно. И не женщина, казалось, была теперь в комнате рядом с ним. А просто — несчастный человек. И он, Голосов, был тоже несчастен.
— Почему мы так боимся всего? — начал он серьезно и медленно. — Ведь смерти нет. Не может быть, чтобы она была, смерть, то есть полное исчезновение. Ну неужели же навсегда исчезнет то, что мы думаем, чувствуем, переживаем, — наши мысли и чувства? Не может быть. Бессмыслица! Но если смерть все же есть, если потом — тьма и небытие, то ведь тогда тем более! Тем более жить надо, а не трястись в вечном страхе. Разве не так?
Но Оля молчала. Она тоже не понимала ничего. Она только грустно смотрела перед собой.
Да, не получалось, не получалось ничего у них. И у Голосова вдруг возникло чувство, что ими обоими — как тогда всеми на вечеринке! — играет что-то или кто-то, а они почему-то подчиняются, исполняют почему-то роли, а сами мучаются, но ничего, ничего не могут поделать с собой. И странное равнодушие все больше охватывало его. Как и ее. Он видел. Все разрушилось. Ничего не осталось.
Перед тем как уйти, она опять жаловалась, просила отпустить ее — мама якобы придет с работы в три, а ей, Оле, обязательно к тому времени нужно быть дома, а не то начнется скандал. Не встала и не ушла, а именно жаловалась и просила отпустить, как будто он имел над нею какую-то власть.