Женщины Лазаря
Шрифт:
— Ну ты что, старуха, ты чо! Маленькая, что ли? — бормотал Витковский, потирая ладонями локти и морщась, будто у него нестерпимо болели суставы.
Лидочка помолчала и повторила единственную фразу, которая все еще звенела у нее в голове:
— Я люблю тебя.
На красивом лице Витковского на мгновение мелькнула жалость, за которую, должно быть, Бог прощает людям многие прегрешения. Многие, но не все.
— Лид, — сказал он, впервые называя Лидочку по имени. — Лид, ты что, правда не знала? Я гей, понимаешь. Мне вообще никогда бабы не нравились, ни разу в жизни, веришь?
— А как же… А зачем же ты… со мной?..
— Ты прикольная, танцуешь хорошо, — Витковский виновато улыбнулся своей почти детской, честной улыбкой. — И потом ты ко мне единственная из девок не лезла! Меня же тошнит от девок, как ты не понимаешь!
Лидочка, как механическая, повернулась и пошла в сторону сцены.
— Ты
Не зря говорят, что профессиональные навыки угасают последними — второй акт Лидочка станцевала так же безупречно, как и первый, а ее застывшее мертвое лицо — лицо умершей и превратившейся в ведьму вилиссы — отметили в своих рецензиях все критики — как большую творческую находку, неожиданную в арсенале столь юной и столь многообещающей балерины. Жаль, что никто не обратил внимание, что с тем же мертвым лицом Лидочка вышла и на поклоны, так что принц Альберт, сжимавший ее ледяную влажную ладонь, незаметно, но ощутимо ткнул Лидочку локтем под ребра. Улыбайся, дура! — прошипел он, растягивая в благодарном оскале накрашенный рот. У-лы-бай-ся! Лидочка его даже не услышала — как не услышала ни оваций, ни криков «браво!». Ее поразила странная слепоглухонемота, не позволившая ей увидеть в рукоплещущем зале ни ликующих Царевых (Вероничка даже попыталась влезть ногами на кресло, но ее зашикали), ни Галины Петровны, ни Лужбина, протиснувшегося к сцене с громадной корзиной белых роз, от которой балетоманы чуть не захлебнулись ядом — какое жлобство, вы только подумайте! Какое жлобство! Лужбин поставил корзину прямо Лидочке под ноги, попытался поймать ее взгляд, но не сумел и тотчас стал проталкиваться сквозь гомонящую публику назад.
Все хотели поговорить с Лидочкой, взять у нее интервью, поцеловать ей руку, выразить свое восхищение, но едва закрылся занавес, как она исчезла, словно ее и не было, так что желающим пришлось довольствоваться Большой Нинель, которая от пережитого волнения и тайно выпитого коньяка в конце концов сама поверила в то, что это она, в свои семнадцать лет, так волшебно, так неистово, так упоительно станцевала первую в жизни «Жизель».
Лужбин подогнал машину к черному ходу и, поставив двигатель на прогрев, вышел из салона. Было так пронзительно, звеняще холодно, что казалось, что сам этот звонкий звук мороза издают звезды, огромные, колючие, низко-низко нависшие над ночным Энском. Лужбин знал и ждал, что Лидочка выйдет, словно ему заранее сказали об этом, но все равно пропустил момент ее появления, как будто она не вышла из двери, а возникла из седых клубов его собственного дыхания — тоненькая, голорукая и голоногая, в белом невесомом платье, которое, как ему показалось, на этом страшном морозе мгновенно застыло и тоже тоненько, жалобно зазвенело — как звезды, как воздух, как его собственное сердце.
Несколько секунд Лужбин смотрел на Лидочку, словно не веря, что она настоящая, а потом, на ходу срывая с себя дубленку, бросился к черному ходу.
Они долго ездили по ночному Энску на машине, просто катались, и Лужбин впервые в жизни осознанно радовался тому, что заработал кучу денег, потому что в новенькой «вольво» было тепло и хорошо пахло, уютные мягкие сиденья ласкали спину и уютная мягкая музыка удачно заполняла молчание. Лидочка так и не сказала, что случилось, она вообще ничего не сказала, но и не плакала, а потом перестала и мелко дрожать, и когда стало светать, даже слегка шевельнулась, устраиваясь поудобнее, и Лужбин понял, что кризис — каким бы он ни был — миновал, и можно сказать что-нибудь, главное — придумать, что именно. И с прозорливостью влюбленного и взрослого человека Лужбин сказал именно то, что нужно. «Хотите за город, Лидия Борисовна? У меня чудесный дом, старый. Сосны, воздух свежий. Отоспитесь, успокоитесь, а потом я вас отвезу, куда скажете».
Лидочка вскинула на него благодарные глаза и несколько раз кивнула головой, все еще украшенной белоснежным, страшным венчиком вилиссы.
Сосны были такие, что она видела их, даже не открывая глаз, — великолепные, наглые, воткнувшие тугие розовые тела прямо в низенькое, косматое энское небо. Пахло смолой, близким крупным снегом и подступающими сумерками, неясными, тихими, полными торжественного, почти колокольного собачьего перезвона.
Лидочка, по самое горло закутанная в клетчатый плед, сидела на террасе. Она проспала почти весь день, а проснувшись, обнаружила, что ее шопенка висит на плечиках, а в изножье кровати лежат аккуратно сложенные мужские джинсы и свитер. Конечно, рукава придется подвернуть, — пробормотал Лужбин, вскакивая, когда она вышла
в гостиную, придерживая двумя руками спадающие джинсы, — а портки — это мы мигом… Он достал откуда-то ремень, шило, огромные портняжные ножницы и быстро провертел в ремешке нужные дырочки. А потом встал перед Лидочкой на колени и с аккуратным, осторожным хрустом обрезал джинсы так, чтобы они не волочились по полу. Руки у него мелко, но заметно дрожали.Он напоил Лидочку бульоном, крепким, огненным, и долго извинялся, что из кубиков, зато горячий, Лидия Борисовна, готовить я не силен, уж простите, зато все остальное умею, не сомневайтесь. Давайте я вам дом покажу, а? Тут многое, конечно, не доделано, но в общем и целом… Лидочка поставила на огромный стол чашку и оглядела просторную кухню. Покажите, пожалуйста.
Дом оказался почти такой, как она мечтала, может быть, даже лучше, а главное, здесь было спокойно, так спокойно, что Лидочка вдруг поверила, что все события прошлого вечера, да вообще — вся ее прошлая жизнь — просто кошмарный сон, дурной морок, от которого она начинает медленно оправляться. Лужбин водил ее из комнаты в комнату, размахивая руками и горячась, а потом вытащил на террасу кресло-качалку, выдал Лидочке маленькие, почти детские валенки (тут в кладовой были, я не стал выбрасывать, жалко) и сам закутал Лидочку пледом. Вы посидите немножко, подышите, а я вам чаю принесу. Я чай хорошо завариваю, не волнуйтесь.
Лидочка уперлась валенком в доски террасы и легонько качнула кресло. Последний раз ее любили в пять лет — родители, — и она совсем забыла, как это бывает. Царевы были не в счет: по уши напичканные правильной советской моралью, полупереваренным самиздатом и природным добродушием, они любили всех подряд — родину, синиц, Энск, Солженицына, друг друга. Лидочка терялась в этом засахаренном вихре всеобщего неразборчивого обожания — это было все равно что греться в куче полузнакомых шевелящихся человеческих тел. Очень тепло, немного противно и совершенно безадресно. А вот Лужбину нравилась именно она, это было ясно даже по тому, как он нес ей чашку с чаем, как смотрел, как она пила, непроизвольно вытягивая губы, точно стараясь помочь или боясь, что она обожжется. Он заботился о ней. И это оказалось невероятное чувство — когда о тебе заботятся. Теплое.
Лужбин, словно притянутый этими мыслями, заглянул на террасу.
— Ничего не нужно? — спросил он. — Вы, наверно, проголодались? Можем съездить куда-нибудь поужинать.
И он даже слегка втянул голову в плечи, боясь отказа.
— Иван Васильевич, отнесите меня, пожалуйста, в дом, — попросила Лидочка.
Лужбин посмотрел на нее почти с животным ужасом — словно дворняга (тощая, вся в обручах голодных ребер), со щенячества привыкшая получать только окрики да тяжелые пинки и теперь не узнающая ласковую человеческую руку.
— В дом? — переспросил он хрипло.
— Да, пожалуйста, — повторила Лидочка и протянула ему выпростанные из-под пледа руки.
Лужбин неловко подхватил ее, и Лидочка машинально, как на поддержке, напрягла мышцы, чтобы облегчить партнеру нелегкую лирическую участь. Она была «удобная» балерина и никогда не висла на руках танцовщика безучастным грузом, безвольным суповым набором из жил, костей и колючего наэлектризованного капрона, который следовало вознести на вытянутых руках в ликующую высь — поближе к пыльному театральному потолку, искусственным звездам и сонным мордам осветителей, навеки охреневших от нескончаемых потоков прекрасного. Но Лужбин не заметил Лидочкиных мускульных стараний, пораженный ее эльфийской невесомостью — даже в валенках, даже по-кукольному закутанная в плотный плед, она едва весила сорок пять килограммов.
— Какая легонькая… Как цветок, — пробормотал Лужбин, прижимая Лидочку к себе, как прижимают больного ребенка, ослабевшего, горячечного, полуобморочного от ночной несусветной температуры. Как будто отправляешь в больницу десятилетнюю дочку.
Три шага до входной двери. Четыре невидимых, тряских лестничных пролета — впереди угрюмая спина уставшего врача, не уронить, не уронить, не… чшшш, потерпи, солнышко, сейчас все пройдет. Бессильный пинок подъездной двери — придержать плечом, чтоб не стукнула, не задела. Распахнутая задница старенькой скорой, ледяное, дрожащее нутро. Не плачь, заинька, папа рядом. Он никогда тебя не бросит. Я никогда тебя не брошу. Слышишь? Никогда.
Лидочка, словно услышав этот страх, вдруг обняла Лужбина за шею, ткнулась носом куда-то между ключицей и плечом так, что он почувствовал совсем близко, почти на своей коже, ее нежные, прохладные губы.
— Лидия Бо… Лидушка, — сказал он сдавленно, прижимая ее к себе.
Один маленький валенок упал еще на террасе, второй — в гостиной, но оба они этого не заметили, пораженные тем, что оказались так близко друг другу, — еще несколько часов назад совершенно чужие друг другу, едва знакомые люди.