Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы
Шрифт:
Скоро объяснились и этот ночной визит и замена надзирателей. Как-то, после свидания с сестрой, Карл простучал мне, что по городу ходят слухи о готовящемся побеге нас с Васей, передают точные подробности плана, бог весть какими путями дошедшие. Карл был обескуражен и поражен. Я отнеслась к этому довольно равнодушно, так как и раньше не верила в возможность осуществления его фантазии. По словам Карла, Курдов распорядился поставить в тюрьме военный караул и ввел ночные обходы тюрьмы полицейскими. Теперь приходилось по вечерам настораживаться, чтобы не застал обход за стуком. Стучать вообще не мешали. Раз или два у меня под окном кто-то крикнул: „Эй, перестаньте стучать — воспрещается“. После я узнала, что это кричал старший надзиратель, обманувший меня в первый вечер насчет Кати. Да раз,
До мельчайших подробностей помню я вечер 29 января. Я вызвала Карла и стала ему говорить о своих дневных думах, о своем настроении. Помню почему-то мне в тот день было как-то страшно тоскливо и как-то не по себе, что ужасно не вязалось с моим ровным светлым настроением этих дней. По создавшейся мало-помалу привычке делиться с Карлом каждой мелочью моей жизни в башне, я говорила ему о своей маленькой тоске.
— А причины нет никакой? — спросил он. В тот миг я не поняла этого вопроса.
Я говорила ему еще что-то. Он слушал, по крайней мере, после каждого моего слова он делал один удар в знак того, что понял. Когда я кончила, он простучал мне:
— Чухнин тяжело ранен.
Как электрическая искра пронзила мой мозг, и горячая радостная волна разлилась по всему моему существу.
Радость была не только потому, что Чухнин был ранен. Ведь ранил его я знала кто. Она мне была гораздо больше чем сестра, она была самым моим близким товарищем по работе, любимым другом. Быстро барабанной дробью со всей силой ударяя в стену, я простучала — ура…
— В газете сказано так, — продолжал Карл, — молодая дама, назвав себя дочерью такого-то лейтенанта, пришла к Чухнину с прошением о пенсии и, пока он читал, выстрелила в него три раза, попала ему в плечо и в живот. Он залез под стол, и последние два выстрела она стреляла туда…
Пауза. Затаив дыханье, я сидела перед стеной и ждала. Пауза продолжалась.
— Дальше, — с сердцем простучала я.
— После выстрелов она вышла из его кабинета… Последовал быстрый нераздельный стук. Я не поняла его и простучала частой дробью в знак непонимания. Повторения не было. Мне слышно было, как задвигался над потолком не то стул, не то стол и раздались тяжелые шаги. Я вскипела. Что он нарочно испытывает мое терпенье?
— Дальше…
— Я все сказал.
Я злилась все больше.
— Что она?
— Я сказал.
— Повторите.
Пауза. И потом стук, медленный, зловещий, тяжелый, так, верно, заколачивают крышку гроба:
— Ее нет больше.
Как во сне слышала я стук упавшей палки над потолком и опять шаги и соображала: Что значит нет? Как нет?… Как это нет?… Почему нет?.
Стена молчала, а я все глядела на нее в упор, как будто она могла мне объяснить, что значит „нет“. Долго я сидела так и ждала чего-то. Наконец постучала:
— Что с ней сделали?
— Чухнин велел ее расстрелять. Ее вывели на двор и расстреляли.
Долгая томительная тишина, должно быть, такая же тяжелая наверху, как и у меня. Простое, ясное, привычное понятие „есть“ борется со страшным, чужим, дико непонятным „нет“. Острыми клещами с громадной болью впивается в мозг это „нет“, но в ушах звенит этот смех, перед глазами стоит вся она, молодая, полная радости жизни, со смеющимися глазами… И ненужное, дикое „ее нет больше“ со злобой отбрасывается прочь. Отбрасывается затем, чтобы опять вернуться и с новым острым мучением вонзиться в голову. Эта бешеная схватка длилась долго и горячо, всю почти ночь. Наверху наверное было то же, что и внизу. Утром на прогулке каждый товарищ спешил сообщить мне последнюю радостную газетную новость. Подробно, газетным языком, пробасил Михаил.
— Чухнин ранен неизвестной женщиной, — выкрикнул Степа, как всегда, приложив руки трубкой ко рту.
— Околеет собака, — широко улыбнулся хохол. Карл молча прошел, пытливо глядя мне в лицо. Я отвечала, как всегда, на вопросы, заговаривала сама, смеялась, а в душе ждала страстно конца прогулки. Только трое знали, кто была Мария Крупницкая, — Карл, Вася и Ольга.
После
прогулки пришел ко мне этот самый номер газеты. Как будто надеясь найти еще что-нибудь новое, я бросилась жадно читать и перечитывать газетное сообщение о покушении на Чухнина. С газетой Карл прислал мне письмо, полное огромной тоски, отчаяния и проклятий — слепых, безумных проклятий, какие могут сходить с уст человека, обезумевшего от горя. Я вдруг, поняла, что я сильнее Карла. Он писал: „Зачем ей нужна смерть?.. Кому она нужна?.. Разве Чухнин, тысяча Чухниных стоят ее одной, светлой, прекрасной?..“ Я почувствовала, что я не могу задать такого вопроса: „Зачем и кому нужна ее смерть“. И не позволю задавать его ему, который молится одному богу с ней, дышит тем же, чем дышала она. Не могу позволить ему оскорблять ее последние минуты, ее последние мысли о том, за что она умерла. И я послала ему большое письмо. Помню, голова горела, когда я писала его, вся душа трепетала, и слезы, вдруг хлынувшие, мешали писать. Но чем дальше я писала, тем легче делалось мне. Большая глубокая радость за нее, знавшую, зачем жила и зачем умирает, счастье при мысли о той светлой радости, с которой она умерла, гордость за нее, твердую и гордую… все это могучим потоком нахлынуло на меня и вызвало у меня не письмо, а светлый торжествующий гимн ее и моему богу и богу Карла. Я потребовала от него взять назад все его проклятья и понять все счастье, всю красоту ее смерти.Я написала на волю сестрам коротенькую записку о Кате. Через несколько дней мне дали первое свиданье с ними. Первыми словами был вопрос: „Ты наверное знаешь, что это Катя?“ — У них была крохотная соломинка, за которую они цеплялись все эти дни от получения моей записки до свидания. 27-го января они получили от Кати открытку со штемпелем „Ромны“ и на этом строили невозможность ее выступления 27-го, как будто открытка непременно должна была быть написана того числа, когда получена.
Карл и я, мы оба горячо любили Катю, оба тосковали по ней, оба одинаково не хотели и не могли понять, что „ее больше нет“. Вечерние часы перестукивания стали для нас отрадой. Больше, они стали необходимы для нас, как воздух. Когда начинало смеркаться, слушая у открытой форточки пение товарищей, я с нетерпением ждала поверки. Зажигали лампу, приносили чай и уходили, оставляя меня на всю ночь одну, т. е. вернее нас двоих — Карла и меня. Быстро проглотив чай, я звала его. Он уже ждал и моментально отвечал. Первой моей фразой на многие дни стал обычный вопрос: „Что еще в газетах о Чухнине?“ Мы оба страстно хотели, чтобы он умер: так хотелось, чтобы ее дело было довершено до конца. Но он жил с пулей в животе, получал телеграммы от Николая, отвечал на них и упорно не хотел умирать.
Мы говорили о ней. Я подробно рассказала про ее побег из тюрьмы за 25 дней до ее смерти.
Катя была арестована в середине декабря в Минске. Осталась как-то ночевать дома, пришли ночью и арестовали. Из общей тюрьмы, где сейчас сидели мы, скоро после Катиного ареста всех женщин перевели в новую женскую тюрьму на окраине города. Это было очень некрепкое учреждение: внутри тюрьмы 2–3 надзирателя и несколько надзирательниц, деревянная ограда, снаружи никакого караула. Не бежать оттуда нужному человеку было даже как-то зазорно. А Катя была нужна. Она тогда уже была намечена Б. О. исполнителем акта над Чухниным. Во время их прогулок я ходила в прилегающий к тюрьме пустынный двор какого-то склада, не то дровяного, не то керосинного, и через забор сговорилась с Катей о побеге. Решено было, что уйдут двое — Катя и Цива (не помню фамилии), арестованная незадолго до того с типографией. Остальные политические сидели не серьезно.
Вечером 2-го января в условленный час (в 5.30) Катя и Цива должны были выйти на тюремный двор (их выпускали к водопроводу за водой), и если ситуация хороша — дежурит во дворе обычно один надзиратель — они должны затеять игру в снежки и выкрикнуть что-то о снежках. А товарищи, дождавшись с той стороны условной фразы, должны были позвонить в ворота. На вопрос надзирателя должны были ответить: „привели арестованных“. А минут за 5 до тюрьмы, на Захарьевской, куда выходил переулок, где стояла женская тюрьма, должна была стоять лошадь.