Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы
Шрифт:
Понятие „смерть“ сменилось понятием „жизнь“… В первые минуты я мало увидела разницы между ними. Ведь когда я представляла себе смерть, я, собственно, думала о жизни. Смерть представлялась мне в виде последних мгновений жизни, интенсивнейших, страшно остро-сознаваемых, в которых, как в фокусе, сгустилось бы все пережитое и понятое мною. А ведь это был апофеоз жизни. Это же не была смерть. А после всех этих величайших мгновений наступает тьма, небытие — это само по себе мне не нравилось. Я ведь хотела жизни, я ведь любила жизнь, я ведь поклонялась жизни в ее различных проявлениях — от лучезарной идеи до зеленого леса, уснувшего над рекой. Катя умерла, но для меня она не была мертвой. Я видела ее такой, какой она стояла перед пулями, я переживала за
Я осталась жить и благословляла жизнь. Благословляла жизнь, благословляла деревья, которые распустятся, и я увижу их, благословляла горячее солнце, которое будет еще ласкать меня, те души людей, которые встречу еще, благословляла солнце, наше солнце, которое будет продолжать светить мне, как светило сейчас. В дни ожидания смерти я написала карандашом на стене слова русалки из стихотворения Бальмонта… Вот она выплывает из своей глубины наверх, встречает восходящее солнце и, умирая, говорит (помню приблизительно слова):
— Я видела солнце. Что после, не все ли равно.
Теперь я думала, что это „после“ у меня не будет. Что солнце всегда будет со мной. В безумной гордыне я возомнила, что солнце не уйдет от меня, что я „просияла“ на всю жизнь, что тот праздник, который переживала я, будет у меня всегда. Я забыла, абсолютно забыла о существовании мелочной жизни, о пыли, грязи, тине… Только свет, слепивший глаза, был передо мной. Только чудный гимн звучал у меня в ушах. И я со страстностью, с упоеньем благословляла жизнь. — Это было давно…
На другой день, после своего беснования Карл простучал мне, что занимается устройством Васиного побега.
— Твоя жизнь уже факт: Васю же могут повесить, и его надо вырвать, — стучал он.
Через несколько дней после этих слов я, вернувшись из конторы со свидания с сестрами, нашла в своей башне следы особенно тщательного обыска, видно было, что даже лазили на печку. Над головой я услышала топот ног и какую-то возню. Вечером Карл простучал мне:
— Все пропало.
Оказалось, что Вася должен был в этот день вылезть через дыру в своем потолке в камеру уголовных и, переодевшись уголовным, уйти сейчас же, кажется, с Сатаной и еще одним уголовным каторжанином, каким угодно путем. В последний момент сообщники Васи проломали дыру в его потолке. Васе оставалось только подняться. Зашел совершенно случайно надзиратель. Дыра была замечена. Все погибло. Сейчас же явились ко мне с обыском, затем наверх к Карлу. Карл говорил, что особенно тщательно осматривали они стену — непосредственное продолжение моей избитой стены. И, видимо, остались удивлены, что она не тронута (как будто у Карла не было пола).
Карл был убит, подавлен. Он с головой ушел за эти дни в подготовление свободы и жизни для Васи. Успел уже поверить, что Вася будет свободен, и вдруг эта проклятая, ужасная случайность. Зайди надзиратель на полчаса позже, и он нашел бы уже Васину камеру пустой.
Помню, был солнечный зимний день перед закатом, 24 февраля. В открытую форточку ко мне доносилось веселое щебетанье воробьиного хора. Они как будто встречали весну, еще далекую, но уже чувствуемую ими. На душе у меня была обычная для всех этих дней ясная, прозрачная безмятежность. Помню, я ходила по башне и слушала свои мысли. Вдруг тишину и воробьиное щебетанье прорезал громкий знакомый голос:
— Товарищи, сейчас на свиданьи отец сказал мне, что мой смертный приговор утвержден.
И опять тихо. Но казалось, что тишина повторяет последние четыре слова — „мой
смертный приговор утвержден“ — так отчетливо и звонко отчеканивалось каждое слово в морозном воздухе.Мы уже начинали думать, что Вася останется жить — 8 дней прошло со дня суда, а за ним все не приходили и ничего не было известно о нем. В этот день только Оля сказала мне через окно:
— Когда мы узнаем, что Васю не повесят, тогда мы отпразднуем сразу вас обоих…
В этот вечер мы говорили втроем с Карлом — я и сосед Васи, один из обитателей общей камеры, смежной с Васиной башней. До меня, впрочем, долетали только обрывки стука последнего, но Карл передавал мне, что говорил последний, а через него Вася. Вася говорил о том, как он встречает смерть, как он силен и счастлив сейчас.
Этот последний стук был напечатан через несколько дней, отдельным листком минским комитетом с. — ров.
— В горящем доме разбитых стекол не считают, — так сказал Дурново, [180] — стучал Вася. Я только одно из этих стекол в многоэтажном здании самодержавия и капитализма. Пусть будет так, но я счастлив тем, что, пока я жил, сквозь это стекло проникал хотя тусклый свет во внутрь здания. А здание горит… Пусть моя жизнь сегодня оборвется, но сквозь разбитые стекла, я верю, ворвется внутрь порывистый ветер, еще ярче раздует горячее пламя — и старое здание, наконец, рухнет.
180
Пулихов цитирует высказывание тогдашнего министра внутренних дел П. Н. Дурново.
Я счастлив. Клянусь вам, я не лгу. Как горячей волной смыло с меня в эти минуты мысль о вас, моих близких, дорогих. Прощайте…
Карл рассказывал об импровизированном свидании его с Васей. Когда Васю вели из конторы после свидания с отцом, все камеры в их коридоре заперли, как и всегда.
— На меня нашло безумие, — рассказывал мне Карл. — Я стал стучать в свою дверь настойчиво и требовал, чтобы меня открыли. После долгих уговоров и ворчанья, я своим безумством заставил их открыть мою дверь. И вот проводят Васю после того, как он крикнул во дворе о результатах своего свиданья. Я стою около самой двери в коридоре. Он подошел ко мне, положил мне руку на плечо, смотрит мне в глаза, улыбается, как-то весь улыбается, особенно как-то хорошо, говорит мне: „Как хорошо, брат Карлуша“… А помощник, который его провожал, стоит поодаль, ничего не говорит. Как благодарен я был ему. Стояли мы так минуты две, наверное. Он сказал, что ему обещали дать свидание с тобой… И все улыбается… Крепко расцеловались мы, и его увезли…
Я радовалась не меньше Карла этому неожиданному свиданию…
Понять не могу, почему я и Карл, мы оба, как-то по-дурацки, без всяких оснований были уверены, что в эту ночь еще Васю не возьмут от нас. Мы как всегда, легли поздно, что-то около 2-х часов. Пробуждение было ужасно. Проснулась я от сплошных стонов, рыданий. Совершенно темная ночь и, кажется, это она, ночь, стены, решетки, темнота стонут и дико вскрикивают. В один миг мне стало все ясно. Подбежала к окну — слабый отблеск фонаря на снегу, шагает часовой… Зачем-то спрашиваю его, — что это такое? — Молчит… Шагает…
Из общего хаоса ужаса и смятения начинаю различать женские стоны, истерические рыданья и какие-то странные отрывистые фразы, выкрикиваемые мужскими голосами. Нельзя было разобрать, что они кричат — делились ли они друг с другом ужасными подробностями или в безумном бессилии гнева и отчаяния посылали в ночной мрак бешеные проклятия. Самое ужасное это были выкрики. Стоны и истерические рыданья рядом с ними были обыкновенны. В них, в этих беспорядочных отрывистых выкриках до боли чувствовалась вся громадность ужаса сознания бессилия в минуту, когда сердце разрывается от огненной ненависти, когда душа рвется помешать совершиться позорному, страшному делу, рвется… и видит свое бессилие…