Живым приказано сражаться
Шрифт:
22
В камере Гордаш коротко рассказал о том, что произошло, положил свертки с костью и резцами на пол, сам уселся рядом и, обхватив голову, замолк. «Мастер должен думать не о собственной жизни, а о жизни своих творений. Только тогда это настоящий мастер».
– Неужели действительно человеческая? – недоверчиво переспросил пилот, наклоняясь над костью.
– А ты не видишь? – ответил Есаулов, поднимая сверток и осматривая его на свету.
– Что тут видеть? До сих пор человеческой в руке не держал. Из могилы выкопали, что ли?
– Черт их знает, – по-стариковски покряхтывая,
Все пятеро заключенных посмотрели сначала на младшего лейтенанта, потом на кость и уже потом, долго, испытывающе – на Гордаша. Решать должен был он. Однако «монах» молчал.
– Может, они в самом деле сдержат свое слово и две недели не будут трогать нас, – пришел ему на помощь Есаулов. – А здесь резцы, – кавалерист настороженно оглянулся на дверь. Охранявшие их полицаи часто подслушивали под дверью. – Можно попытаться сделать подкоп.
– Как только мы его сделаем, так сразу ты нас и заложишь, – парировал Величан. – Ты ведь к ним собрался.
– Не к ним, а спасаться от смерти. Это разные вещи, казаки-станичники, – спокойно заметил Есаулов. – Хотя власть эта ваша – бесовская. Но если будет возможность бежать на свободу, то на кой черт они мне, твои немцы? Казаку, что цыгану – конь да волюшка.
Они все еще спорили, а Орест лег на нары лицом к стене и, сжавшись в огромный неуклюжий ком, лежал там беззвучно и недвижимо, пытаясь хоть на какое-то время забыться, отдохнуть от всего, что приносило ему страшное бытие обреченного пленника.
Так прошло несколько часов. Заключенные вдоволь наспорились, разошлись по своим нарам и постепенно угомонились. Кость все еще лежала на полу, однако Гордаш пытался не вспоминать о ней. Он проклинал лейтенанта всеми известными ему проклятиями, но какая-то неведомая сила все же согнала его с нар и подвела к «материалу» и резцам. Уселся над ними, отрешенно втупился в кость и замер, сдерживая яростное желание схватить ее и хотя бы раз пройтись резцом. Хотя бы раз!
В конце концов не сдержался, взял кость в руки.
– Я вырезал бы из тебя… если бы ты меня простил, – прошептал он, обращаясь к духу того, чья кровь еще недавно омывала эту кость. – Я бы вырезал из тебя «Обреченного», который перед казнью рвет веревки… Чтобы умереть свободным.
– Слушай, Есаулов, отбери у него эту кость, не то он сойдет с ума, – устало попросил пилот.
– Не я давал ее, не мне отбирать. – И тоже смотрел на Гордаша так, словно видел его впервые в жизни.
Однако Орест не обращал на них внимания. Решение должно было зависеть от его мыслей, его убежденности, совести – и посторонних это не касается.
– Пусть бы действительно смотрели на это творение и ужасались. В лучших музеях мира – ужасались. Через много лет после войны. И знали, на что способны люди, растерявшие в себе все человеческое.
– Вот увидите, он вымудрит из этой кости такого же человечка, как из липы, – сказал единственный гражданский среди них, старик-бухгалтер, которого немцы заподозрили в том, что он агент
НКВД, оставленный для диверсионной работы. – Чтоб в меня стреляли, я бы не дотронулся до нее.– Если бы я знал, что из моих костей кто-нибудь нарежет таких человечков, – не так страшно было бы ложиться в яму.
Целый день Гордаш просидел над своим «Обреченным», отстраненный от всего, что происходило в камере, в коридоре тюрьмы, во дворе. Боялся, что под вечер часовой отберет инструменты, однако им всем принесли довольно сносный ужин, каким никогда раньше не кормили, а потом еще повесили на стену вторую керосинку и подсвечник с двумя свечами, приказав работать всю ночь.
Но как только полицай, принесший свечи, закрыл дверь, Орест метнулся под свои нары и принялся разгребать пол тыльной стороной резца. Он знал, что забор проходит всего в метре от стены их тюрьмы и, пробившись под ним, они сразу же оказались бы на свободе. Невольник, который до сих пор покорно и молчаливо нес свой крест обреченного, вдруг ожил в Гордаше, взбунтовался и разрывал кандалы.
На следующий день никого из камеры на допрос не водили и вообще тревожили только тогда, когда приносили еду. Причем мастеру – двойную порцию. А еще, меняясь, часовые приоткрывали дверь камеры, довольно вежливо интересуясь, скоро ли он завершит работу. Им приказано было докладывать. А Гордаш, действительно, с утра до ночи работал над своим творением, в то время как другие заключенные, сменяя друг друга, поспешно делали подкоп, утрамбовывая извлеченную землю под нарами, по углам и вдоль стен.
А через две недели, поздним вечером, когда у «Обреченного» наконец начали зарождаться первые черты изможденного лица, когда на едва зримых мышцах его уже просматривались грубые шрамы веревок, первый заключенный успел протиснуться по подземелью и оказаться на пустыре за оградой.
Но прежде чем и самому раствориться в спасительном мраке вечерней вольницы, Гордаш в последний раз схватил резец и с яростью исковеркал то, над чем так тяжело работал и чему так никогда и не суждено было стать творением искусства.
23
Дот Шелуденко оказался невзорванным, и Громов решил, что лучшего места для ночлега им не найти. Неподалеку от дота чернели два могильных холма. Один был увенчан грубо сколоченным крестом, на котором висела немецкая каска. На другом не было ничего. Именно под этим холмом, очевидно, и покоились сейчас гарнизон дота и бойцы из группы прикрытия.
Они молча постояли возле могилы, отдавая дань памяти павшим. Громов попытался вспомнить лицо майора Шелуденко, но оно не являлось ему. То есть он вроде бы и вспоминал, но почему-то по частям: усы… морщинистый лоб… густые седоватые брови. А еще… «Петрушка мак зеленый…» Аляповатая шелуденковская присказка. Но мужик вроде был ничего…
«Мужик вроде ничего…» – это все, что, по скупости своей словесной, лейтенант мог сказать сейчас на могиле батальонного, с которым он и виделся всего два-три раза по несколько минут.
– Помянуть бы вас, хлопцы, да нечем, – вздохнул Крамарчук, первым отходя от могилы. – Где-то и наши будут лежать вот так же. Если, конечно, немчура решится распечатать их могилу.
– Вряд ли, – ответил лейтенант. – Они и забетонировали-то нас для острастки. Мол, каждого, кто не сдается, ждет такая же страшная смерть. – А увидев, что Крамарчук направился к доту, крикнул: