Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
Надобно было исполнить угрозу. Василько решил, что первым познается со смертью круглолицый. Оставалось только обнажить меч. Он почувствовал, как нелегко ему будет порубить беззащитного человека, и с надеждой посмотрел на стоявших вблизи Карпа и чернеца.
Карп бесстрастно смотрел на круглолицего, он держал в опущенной руке топор не крепко, не боевито.
– Руби ему голову! – наказал Василько Карпу.
– Не могу я… – пролепетал Карп и попятился от Василька.
Василько посмотрел на чернеца. Чернец, поняв его немой посыл, ответил твердым и вызывающим взглядом.
– Эх,
– Куда! – закричал Василько, выпучив глаза и обнажив меч.
Краем ока заметил, как что-то быстро приближается к его голове, услышал знакомый едва уловимый посвист и почувствовал, что его слегка обдало тугой волной и какая-то сила сорвала с головы шапку. Он, не успев даже испугаться, непроизвольно посмотрел вниз. У ног Буя лежала его шапка, пронзенная стрелой. Василько только тут догадался, что заметен из-за тына, и пригнулся.
– Полоняников в хоромы? – спросил чернец, показывая рукой на крыльцо.
– Всех, всех! – согласился Василько.
Круглолицый поднялся и побежал к воротам, но как-то нетвердо, покачиваясь, утробно и порывисто дыша, словно внутри него находились меха, которые часто сжимали и разжимали.
На крыльце гулко затопали. Василько поворотился и увидел Карпа, который подталкивал к двери хором что-то кричавшего Мирослава, и взошедшего на крыльцо Федора, волокущего двух смиренных полоняников.
Василько натянул повод, Буй не тотчас, а как бы немного подумавши, засеменил за круглолицым. Полоняник на ходу обернулся. Лицо его выглядело напряженным и перекошенным, в расширенных, будто готовых через миг выпасть из орбит очах застыла такая мольба, что Василько был не в силах смотреть в них. Он, повинуясь не столько разуму, сколько знакомому, доселе скрытому в нем и ныне рвущемуся наружу жестокому исступлению, опустил меч на шею круглолицего.
Вновь в ворота ударили, и звуки, вызванные этим ударом, а также собачий лай заглушили предсмертный крик круглолицего. Василько спешился, подошел к посеченному; убедился, что он мертв, и одновременно огорчился, потому что не смог отрубить голову с одного удара. Он взял левой рукой убитого за волосы и приподнял его голову и плечи, затем, стараясь не смотреть в лицо жертвы, сделал шаг назад и отсек голову. На сапоги и ноговицы Василька брызнула кровь.
Он, подумав, что кровь будет трудно отмыть, брезгливо скривил лицо и вытянул в сторону руку, в которой держал голову. Из нее частыми и крупными каплями падала кровь, образуя на снегу петлявшую алую полосу.
Василько потрусил к воротам, стараясь не смотреть на то, что несет, и все так же отстраняя руку с ужасной ношей. Он внушал себе, что от того, как быстро перекинет голову через тын, зависит исход нечаянной осады. Держал волосы круглолицего так сильно, что заломило пальцы; слышал только свое
частое дыхание.Он добежал до вереи и, сильно взмахнув рукой, ощутил, как что-то влажное и нагретое упало ему на лоб. Голова взлетела – лицо круглолицего, показавшееся Васильку похожим на полную луну, закружилось и исчезло за тыном.
Здесь ворота подались, отбрасывая от себя подпиравшие их сани, – притворная жердь треснула, переломилась. Створы пошатнулись, уперлись в сани, со скрежетом потащили их перед собой, взрыхляя снега, и застыли. Между ними образовался узкий просвет, перегороженный опрокинутыми на бок санями.
Василько попятился в глубь двора, размахивая перед собой мечом. Над ним пролетела стрела, с наружной стороны тына послышался жалобный крик, тотчас заглушенный радостными возгласами. Пургас закричал с сеней, что на подмогу Воробью скачет кованая рать.
И Васильку стало обидно: ведь ему, пережившему столько злых ратей, придется сложить буйную голову в стычке с незнатным туземным боярином, которого во Владимире он бы и не приметил, да еще именно тогда, когда свершилось преизмечтанное.
Затем его полонило знакомое с детских лет угнетающее состояние. Оно посетило его, когда он впервые оказался одиноким среди огромного мира в окружении равнодушных и незнакомых людей. Тогда все вокруг, даже солнце, казалось холодным, скорым на обиды, и комкали душу смутные предчувствия о своем ничтожестве и грядущем вечном одиночестве, мучил животный страх перед показавшимся вдали необъятным вечным злом, одолевала жгучая тоска по беспечной жизни в родительском гнезде.
Ему стало жаль и себя, и Янку, и Пургаса, и всех добрых христиан, которые повстречались ему на жизненном пути. Как будто на мгновение все людское горе скопилось в его душе и силилось разодрать грудь, раздавить сердце; хотелось бежать, кричать во все горло, звать на помощь; хотелось в родительскую избу, прижаться к матери, пожаловаться на незаслуженные задирки и заснуть подле нее безмятежным сном. Но не было на белом свете ни матери, ни отца, и прародительская изба была уже не та, чужая и неприветливая.
Он провел рукой по лицу, на ладони увидел кровь и не сразу догадался, что это кровь круглолицего. Понял, что бежать некуда, а пощады не допросишься, и примирился со своей участью, направился к Бую.
До него не тотчас дошло, что за воротами произошла перемена. Люди Воробья не ломились во двор; напротив, их встревоженные голоса удалялись, а на смену им доносился приближающийся конский топот. Вскоре он стих, и из-за тына донесся полузабытый голос былого полчанина Добрыни:
– Смотри, Одинец, наш Василько опять заратился.
Глава 33
«Какие же они пригожие молодцы», – мысленно восхищался Василько, всматриваясь в розовевшие от мороза и быстрой езды лица товарищей.
В его горнице, за столом, восседали Добрыня и Одинец – ели, пили, вспоминали. А он будто помолодел на год и перенесся в одночасье из затертого снегами села в шумный и красный Владимир.
Если бы не тягостный наезд Воробья, он бы подумал, что верные сотоварищи по княжьей дружине ему снятся, но они сидели подле, он даже мог потрогать их рукой.