Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
– Хотя ты и осрамила меня, а все же не могу тебя забыть, – признался он, решив быть откровенным. – Уж как я кручинился, искал тебя. О том только Пургас и Федор ведают. Когда Федор мне рассказал, что ты убежала к Воробью, белый свет для меня померк. Не было мне тогда утешения, и такая тоска взяла, что хоть в прорубь бросайся. Я пить без тебя стал, без роздыха, думал медом тоску залить. А все надеялся, что увидимся. Может, эта надежда помогла мне тоску осилить? А сейчас сижу перед тобой и дивлюсь: в мыслях я тебе столько любительных слов сказывал, а ныне куда подевались они?.. Как с тобой быть, ума не приложу. Хоть ты раба и за твое бегство надобно тебя наказать немилосердно,
Василько внутренне сжался в ожидании ее слов. Но не мог до конца совладать с собой, чувствовал, как в душу настойчивым татем лезет уязвленная гордыня. Опять принялась досаждать коварная мысль: «Да перед кем же я так расстилаюсь, душу обнажаю? Да как она могла убежать от меня?» Он пытался заглушить ее, но она крепко поселилась в его сознании, вызывая настойчивое желание уязвить женку и потешиться над ней. Вдобавок он никак не мог отделаться от предчувствия, что происходящее сейчас уже было с ним и все опять выйдет нелепо и неуклюже.
– Не знаю, верить тебе или нет. То ты так возглаголишь, словно я не раба бесправная, а боярская дочь, то продать меня помышляешь, – чем больше Янка говорила, тем отчетливей на ее лице проступала выстраданная боль, тем резче, злее и уверенней звучал ее голос. – Ты у меня совета спрашиваешь? Это у рабы бессловесной! Да я ведь хуже скотины: ту побьешь и боишься, что околеет, а обо мне незачем печалиться. Помру, другую прикупишь!
– Замолчи, замолчи! – вскричал Василько. Он только что открыл Янке свои душевные язвы в надежде, что она исцелит их. Но облегчения не произошло, его слова не вызвали у рабы жалости к нему, а посеяли раздражение. Василько почувствовал себя так, словно он, находясь на краю пропасти, позвал Янку помощи ради, но она, вместо того чтобы дать ему руку, толкнула вниз.
Очи ее сделались холодными и с такой ненавистью жгли Василька, что он поостерегся смотреть в них.
– Ты совета у меня спрашиваешь? А раньше спрашивал, когда для потехи рабой на свой двор взял, когда бил? Или ты думаешь, что я бесчувственная такая, как все? Только помани, обогрей, накорми, безропотной и покорной стану! – Янка резко выдернула руку из ладони Василька и провела ею по своему лицу. Будто незримую паутину сняла. Она часто и глубоко задышала, из груди ее вырвался клокочущий звук. – У меня… как у всех, сердце есть… Кто меня спросил, что желаешь, о ком думаешь?
Василько поднялся и беспричинно пошел к двери. Он желал хотя бы таким образом унять жегшее его волнение, навеянное упреками Янки. В них была правда, еще до конца не принятая им и не понятая, но уже вызывавшая стыд. Он считал, что Янка плоха, потому что убежала от него, что взята за прелюбодеяние на церковный двор, но он не задумывался о том, что она не обязана его миловать, что, может, ей не столько дороги рабская покорность и сытость, сколько желанна свобода. Как он мог не заметить, что одновременно благотворил ее и смотрел, как на почти даром доставшуюся вещь? Это странное раздвоение сейчас донельзя удивило его.
Василько подумал, что он никогда не станет для Янки желанным другом, и уверенность, что в этом есть его вина, вызвала в нем с трудом сдерживаемое желание схватиться за голову и истошно закричать на всю Москву.
Янка
тихо всхлипывала у него за спиной. Василько помыслил, что она еще поплачет немного, затем утрет слезы и устало выйдет из палаты. Он же посмотрит ей вслед и пойдет, опустошенный и истерзанный, на стену. Может, не станет его сегодня в животе и вместе с ним погибнет все, что было преизмечтано, выстрадано, потом порушено. Но Янка притихла, а затем встревоженно молвила:– Что это там, на дворе, расшумелись?
В прихожей кто-то громко и часто затопал сапогами, дверь распахнулась, на пороге застыл взъерошенный и бледный чернец.
– Василько, татары приступают к граду! – крикнул он, и его голос сорвался на визг. Василька словно ослопом вдарили. Там, на прясле, уже клокотала беспощадная сеча, а он сидит в хоромах; уже, верно, множество лестниц, облепленных татарами, впились в стену, а он в сорочке и в свитке.
– Янка, кольчугу! – срывающимся голосом возопил он, кляня себя за то, что разнежился, поснимал брони, не понимая, как мог забыть, где находится и какая беда навалилась на Москву. – Не мешкай же, Янка! – торопил он рабу, помогавшую ему надевать ставшую тесной кольчугу, пояс с мечом и шлем.
Чернец нетерпеливо топтался у двери. Шум приступа стал угрожающе настойчивым. Чернец все громче сопел и кряхтел.
– Что стоишь? Кого ждешь? Я и без тебя как-нибудь до прясла добегу! – крикнул ему Василько.
Федор выскочил из палаты, тяжелое буханье его сапогов раздалось в прихожей и скоро стихло.
Василько ополчился. Подле него бесшумной и беспокойной птицей порхала Янка, норовила поправить брони. Нужно было бежать, но уйти, не попрощавшись, Василько не мог. Он пересилил овладевшее им смущение, посмотрел рабе в глаза и опять утонул в их бездонной глубине. Осознание, что они всегда останутся холодными для него, заглушило на миг тревогу за Москву и за свою жизнь.
– Прости, Янка, коли не так все промеж нами вышло! Не по злобе я, – вымолвил Василько и, низко поклонившись, выбежал из палаты.
Глава 58
– Не дай, господин, сирот твоих в обиду! – кланялись Васильку тоскующие подле крыльца хором старухи. Он на бегу отмахнулся, мол, успокойтесь, постоим крепко, костьми ляжем.
– Лезут, господине, татарове в тяжкой силе! – жаловались стоявшие у костров крестьяне. Он накричал на них: «Что стоите? Несите вар, каменья!» и крепко выругался.
– Моченьки нету, света белого из-за стрел не видно! – гнусавил бежавший по лестнице навстречу Васильку неказистый крестьянин. Молодец ударил его и побранил: «Куда бежишь, бл… сын! А ну, на стену, на стену-у!» Крестьянин опомнился и, вытирая разбитый в кровь нос, побежал за Васильком.
Мелькнуло угрюмое лицо Дрона; раскрасневшийся Пургас в съехавшем на затылок шлеме Анания пускал вниз стрелы; двое крестьян, присев на корточки, тоскливо смотрели на Василька; чуть поодаль от них со скрипом топтал мост чернец, поглядывая из-под руки на татар.
Вражеское воинство пришло в движение. Все, что было у них: и люди, и кони, и повозки – задвигалось; только цветастые шатры, разбитые в Заречье, стояли непоколебимо, как бы давая понять осажденным, что поставлены на эту землю надолго и прочно.
Огромные толпы с диким воплем и пронзительными звуками труб устремились к Кремлю. Толпы неслись к Тайницкой, Наугольной, Водяной и Безымянной стрельням. Та часть пространства перед рвом, на котором ранее резвились только сотни татар, и потому снега кое-где сохранили девственную белизну, в один миг стала чернеть и сереть.