Знак Нефертити
Шрифт:
— Слушай, отстань, а? Ишь, разошлась…
— А… Ну, в общем, я так и подумала… Гордынюшка-матушка не позволяет, да? Непрестижно в кафе у Филимоновой петь? В чиновничью контору ходить престижнее?
— Да не в этом дело, Кать…
— А в чем тогда дело?
— Ни в чем. Скажи лучше — Сеня с Веней уже пришли?
— Да пришли, пришли… Вон, в зале сидят, закусывают… А что?
— Да мне с ними кое-что обговорить надо.
— Ничего, успеешь еще. Что-то новенькое придумала, да?
— Нет, не новенькое. Знаешь, я на пастернаковскую «Зимнюю ночь» хочу замахнуться.
— Это
— Да. «Свеча горела на столе, свеча горела». Только не знаю, под силу ли мне…
— Ну уж, чего сомневаться-то! Так споешь — Пугачева обзавидуется! Погоди, как там, сейчас вспомню… Что-то про скрещенья рук, скрещенья ног… А, вот!
Сделав смешное умильное лицо, Филимонова закатила глаза к потолку, прогнусавила фальшиво, не попадая в ноты:
На озаренный потолок Ложились тени…Не в силах больше вынести ее гнусавого измывательства над мелодией, она подхватила, запела звонко…
И оглянулась пугливо в сторону зала, улыбнулась, вжав голову в плечи. Филимонова вздохнула:
— Ой, здорово, Анька… Ну как у тебя это получается, не пойму… Споешь сегодня, ага?
— Да, Кать, попробую. Только не сегодня, а в субботу.
— А почему в субботу?
Оп! Вздрогнула отчего-то, схватилась руками за щеки. И впрямь — чего это она про субботу ляпнула? Вот же — оговорочка…
Неловко засуетилась, заторопилась в зал — к Сене с Веней. Тем более телефон на столе снова затрезвонил, пришлось Филимоновой трубку взять. Как вовремя он затрезвонил, ничего выдумывать относительно субботы не пришлось!
Да, еще далеко до субботы… Надо еще как-то пятницу пережить…
Шла потом после кафе домой — улыбалась. Надо же, до чего допелась, автографы стали просить! Совали в руки какие-то бумажки, открытки… Два раза даже на салфетках расписалась, умирая от стеснения, до дрожи в руках. Артистка, блин, выискалась…
На улице шел снег, мотался белыми клубами в конусах фонарей. Скинула капюшон, подставила снежному ветру лицо — пусть освежит разгоряченные волнением щеки. Тают на лице снежинки — приятно… Или это не снежинки тают, а слезы бегут?
Подняла голову к темному снежному небу, сняла перчатку, дотронулась пальцами до щеки. Точно, слезы. Вдохнула в себя воздух со всхлипом, задержала дыхание… Господи, как же хочется жить! Как хочется смотреть на снег, как хочется любить свою маму, понимать своих детей… Да просто петь романсы в конце концов… Как же все просто в этой жизни, в нормальной счастливой жизни! А я не умела, не знала раньше… Господи, как же хочется жить…
И запела вдруг тихо, горько, проглатывая концы слов, будто слова молитвы проговаривала:
Свеча горела на столе. Свеча горела…Какая-то женщина, проходя мимо, глянула на нее с удивлением, хмыкнула, покрутив головой. Даже пробормотала что-то невразумительное, вроде того: «Пить меньше надо». Наверное,
она сейчас и впрямь на подвыпившую бабенку похожа…Около подъезда долго стряхивала с себя снег, собиралась с духом, прежде чем войти. Глянула вверх, на окна, — везде свет горит… Мама. Мама приехала.
Прежде чем нажать на дверной звонок, надела на лицо радостную улыбку. И тут же поморщилась — фальшиво как-то. Нет уж, пусть будет лицо как лицо. Мокрое от снега, чуть заплаканное.
Открыла дверь мама и сразу отступила в прихожую. В глазах — ожидание и тихая властная настороженность. Да, мол, приехала, имею право…
Боже, как она постарела, голова седая совсем. И поза эта знакомая, ее излюбленная — ладонь в ладонь, как у оперной артистки. И губы сжаты в сухую полоску…
— Здравствуй, мам… Как хорошо, что ты приехала…
Шагнула к ней, прихватила субтильные плечики, звонко поцеловала в щеку.
— А на улице такая метель поднялась! Пока шла, все лицо исхлестало. Сделаешь мне чаю, мам? Тебя Антошка покормил с дороги?
— Да, доченька… То есть нет… Да он сразу убежал куда-то, я и не стала одна ужинать, решила тебя дождаться…
— Ну вот и славно! Пойдем на кухню! Ты ужинать будешь, а я с тобой посижу, чаю попью! Страсть как горячего чаю хочется!
— Пойдем, дочка…
— Ой, мам, я так рада! — снова приобняла она ее за плечи, чувствуя, как истаивает потихоньку мамино испуганное недоумение. — Правда, рада…
Она старалась, конечно, чего уж греха таить. Но, странное дело, старание выходило вовсе не натужным, а вполне искренним, родом оттуда — из только что пролитых слез, из песни-молитвы, из белой вьюги, из бог весть чего еще… И мама вдруг улыбнулась — уже без прежней настороженности, радостно распахнув блеклые голубые глаза:
— Ой, Анечка, я же твое любимое варенье привезла, из жимолости с крыжовником! Помнишь, как я тебя в детстве этими словами букву «ж» выговаривать учила? «Скажи: жимолость с крыжовником!»
— Да, помню… Жимолость с крыжовником… Да, да…
— А ты откуда так поздно, Анечка? Антоша мне про какое-то кафе все толковал, я не поняла… Говорит, будто ты там романсы поешь… Ерунда, одним словом! Нашел, чем над бабушкой подшутить! Ты на работе, наверное, задержалась, да, Анечка?
Так. Вот оно. Главное — не испугаться сейчас, преодолеть ее потенциальный ужас в глазах от услышанной правды. Позор, позор — дочь поет романсы в кафе… Какая низость, какой удар… Что там еще по тексту? Ах да — разве этому надо было всю материнскую жизнь посвятить… Вот она, та самая точка отсчета, в которую она давеча так лихо собиралась вернуться!
— Мам, Антон тебе правду сказал. Я действительно сегодня романсы пела. В кафе. И мне это занятие очень понравилось, мам! Я делала это с огромным удовольствием, представляешь? У меня даже автографы просили… Ой, а хочешь, я тебе спою? Погоди, где-то гитара была на антресолях… Ой, а я не помню, где…
Вскочила со стула, чуть не уронив на пол чашку с чаем, и вдруг обмякла, тихо опустилась обратно. Подняла голову, глянула маме в лицо…
Нет, вовсе не было на нем выражения ужаса. Другое что-то было, будто нахлынувшее вдруг мучительное воспоминание…