Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Стенные часы в вестибюле лениво простонали пять. В особняке было чисто и тихо. После пыльной дороги Гонсало была особенно приятна та свежесть, что вливалась в четыре окна его комнаты, выходившие в омытый влагою сад, за которым виднелась ограда монастыря св. Моники. Он бережно положил в ящик бюро драгоценную сафьяновую папку. Пучеглазая горничная принесла кувшин горячей воды, и фидалго, как всегда, пошутил, намекнув на бравых сержантов кавалерии; дело в том, что казарма примыкала к прачечной и потому вся женская прислуга с превеликим рвением стирала белье. Затем, неторопливо сменив пропыленную одежду, он вышел на балкон и, насвистывая, стал смотреть на тихую улицу Ткачих. У св. Моники зазвонили к обедне. Гонсало заскучал в одиночестве и решил пройти садом в церквушку, чтобы застать Грасинью за ее благочестивым занятием…

Внизу, в коридоре, он встретил Жоакина-буфетчика.

— Хозяин не будет к обеду?

— Сеньор Барроло поехал к сеньору барону Маржесу, — там у дочки именины. Они к вечеру приедут…

Выйдя в сад, фидалго замешкался у клумбы и составил бутоньерку из некрупных

цветов. Потом он обогнул теплицу, посмеиваясь, как обычно, над застекленной, окованной железом дверью с затейливой монограммой Барроло, и свернул в аллейку, ведущую к ручью… По этой тихой аллейке, под сплетенными ветвями лавров, он дошел до крохотного ручья, с сонным журчанием струившегося в круглый бассейн, окруженный каменными скамьями и цветущими кустами. На широком краю бассейна стояли пузатые фарфоровые вазы, украшенные ветвистым гербом. Накануне или даже сегодня утром бассейн чистили — в прозрачной воде, над светлыми плитами весело сновали розоватые рыбки. Гонсало распугал их, поболтавши в воде тростью. Отсюда, сидя на краю бассейна, он видел в глубине обсаженной георгинами аллейки так называемый бельведер — маленький павильон XVIII века, в греческом духе, линяло-розовый, с толстым купидоном на куполе, окошками в стиле рококо и увитыми жасмином шоколадными полуколонками. Как всегда, Гонсало сорвал несколько листочков лимона — он любил, чтобы руки пахли цедрой, — и пошел к бельведеру меж двумя шпалерами георгин. Щегольские лакированные ботинки бесшумно ступали по свежему, мягкому песку. По тенистой и тихой аллейке он дошел до павильона; одно окно было неплотно притворено, хотя и задернуто зеленым жалюзи. Под этим окном начиналась лесенка, по которой можно было спуститься из высокого сада на крутую улицу Ткачих, почти к самой часовне женского монастыря. Гонсало не спеша ступил на первую ступеньку, как вдруг сквозь створки жалюзи услышал шорох и взволнованный шепот. Он улыбнулся, должно быть, одна из горничных уединилась в «храме любви» с каким-нибудь неотразимым сержантом… Но нет, не может быть — ведь только что Грасинья проходила под окном, сворачивая на эту лестницу по пути в часовню. И тут, словно кинжал, его пронзила новая мысль, такая мучительная, что он отшатнулся от бельведера. Но острое желание узнать правду превозмогло страх. Он подкрался поближе к окну, точно шпион; в бельведере царило молчание, и он испугался, что громкие удары сердца выдадут его. Господи! Снова послышался шепот, еще поспешней, еще сбивчивей. Кто-то лепетал, молил: «Нет, нет! Какое безумие!» Кто-то настаивал нетерпеливо и пылко: «Да, милая, да!» Он узнал обоих — узнал так ясно, словно вверх взвились жалюзи и яркий свет сада хлынул в павильон. Грасинья! Кавалейро!

Страшный стыд охватил его, — а вдруг они увидят, как он притаился здесь, поймут, что их позор открыт! Втянув голову в плечи, едва касаясь подошвами мелкого песка, он побежал по аллейке, пронесся мимо ручья, нырнул в тень лавров, стремглав обогнул теплицу и перевел дух только в вестибюле. Но и здесь, в тиши особняка, ему слышался страстный шепот: «Нет, нет! Какое безумие!» — «Да, милая, да!»

Словно спасаясь от погони, он скользнул тенью по пустым залам, почти скатился с лестницы и выскочил из дому, дрожа при мысли, что Жоакин-привратник заметит его. На площади, у солнечных часов, он остановился. Но шепот, как ветер, гулял по каменным плитам, свистел в бородах апостолов на портале св. Матфея, в черепице канатной мастерской. «Нет, нет! Какое безумие!» — «Да, милая, да!» Гонсало отчаянно захотелось убежать подальше, подальше от этой площади, особняка, города, уйти от этого позора. А кабриолет? Черт с ним, возьмет коляску у Масиела, благо его конюшни далеко, почти за городом. Прижимаясь к невысоким стенам бедных улиц, он добежал до конюшни и заказал закрытую карету.

Дожидаясь на скамейке, он увидел, что по дороге тащится тяжелый воз, где среди ветхого скарба и кухонной утвари возвышается огромный тюфяк с расплывшимся пятном. На ум ему сразу пришел диван черного дерева, который стоял в бельведере — обширный, полосатый, скрипучий… Шепот возник снова, стал громче, зашумел над домишками, над оградой питомника, над потревоженным городом: «Нет, нет! Какое безумие!» — «Да, милая, да!»

Гонсало вскочил и отчаянно крикнул:

— А, черт! Скоро вы там?

— Сейчас, сейчас, фидалго! — ответили из конюшни.

На башенных часах пробило семь, когда он прыгнул в карету, спустил шторки и забился в угол. Ему казалось, что мир рушится, падают сильные из сильных; и даже его башня, что древнее самого королевства, раскололась надвое, выставив напоказ груды мусора и грязного белья.

IX

У дверей кухни, потрясая вскрытым конвертом, Гонсало сердито кричал на Розу:

— Роза! Сколько раз я говорил, что не надо писать Грасинье! Что за упрямство! Неужели мы не можем сами устроить малютку без этих жалоб? Слава богу, в «Башне» всегда найдется место для сиротки.

Дело в том, что скончалась Крйспола — несчастная вдова, жившая неподалеку. Она слегла еще на пасху, а теперь оставила сиротами двух мальчиков и трех девочек. Гонсало, у которого в «Башне» и вправду хватало места, помог бедным детям одеться в опрятный траур и занялся их устройством. Старшая девочка (тоже Крйспола), вечно торчавшая на кухне, стала платной помощницей Розы. Старшего мальчика, двенадцати лет, смышленого и ловкого, он обрядил в курточку с желтыми пуговицами и назначил «рассыльным». Другой был увалень, но

умел и любил плотничать, и Гонсало, с помощью тетки Лоуредо, пристроил его в столице в мастерскую св. Иосифа. Второй девочкой занялась мать Мануэла Дуарте, сердобольная женщина, которая жила в цветущей усадьбе недалеко от «Трейшедо» и потому считала себя и сына «вассалами» горячо любимого ею Фидалго из Башни. Но самую маленькую и слабенькую пристроить не удалось; и Роза решила, «что сеньора дона Мария да Граса пожалеет бедную сиротку…». Гонсало сухо отрезал: «Из-за куска хлеба не стоит беспокоить славный град Оливейру!» Но Роза непременно желала, чтобы такой нежненькой, беленькой малюточкой занялась настоящая сеньора, и написала Грасинье (вернее, продиктовала — писал Бенто, старательно и красиво) пространное письмо, в котором излагала горестную историю Крисполы и расточала похвалы милосердию сеньора доктора. Пылкий, хотя и запоздалый ответ Грасиньи, умолявшей «непременно прислать малютку», и привел ее брата в такое раздражение.

С того ужасного дня какое-то странное чувство — смесь гадливости с оскорбленным целомудрием — удерживало Гонсало от всяких сношений с «Угловым домом», словно грязь, таившаяся в розовых стенах бельведера, осквернила и сад, и особняк, и Королевскую площадь, и всю Оливейру, и теперь ради нравственной чистоплотности надо было держаться подальше от зачумленных мест, где и сердце его, и гордость задыхались от смрада… Вскоре после своего бегства он получил от доброго Барроло встревоженное письмо: «Что это значит? Почему ты не подождал? Вернулся я от Маржеса и даже расстроился. А с Грасиньей что делается! Мы и узнали-то о твоем отъезде случайно, от кучера, что служит у Масиела. Едим твои персики — и ничего не понимаем!..» Гонсало ответил кратко: «Дела». Потом он вспомнил, что оставил в ящике бюро свою рукопись, и послал мальчика с почти тайным поручением к падре Соейро, «чтоб завернул хорошенько папку и вручил рассыльному, а хозяину и хозяйке не говорил ни слова». Молчаливое отчуждение легло по его вине между «Башней» и «Угловым домом».

Он жил уединенно — не выезжал даже в Вилла-Клару из страха, что о его позоре уже говорят в табачной лавке или у Рамоса, и сердился на всех и вся. Сердился на сестру за то, что, забыв стыд, не страшась пересудов, растоптав честь Рамиресов легко и бездумно, как топчут цветочный узор ковра, она бегом побежала в бельведер, едва усатый соблазнитель поманил ее надушенным платком. Сердился на Барроло, этого толстого кретина, который со свойственным ему дурацким рвением восхвалял Кавалейро, приваживал Кавалейро, выискивал в погребе вино получше, чтоб разгорячить кровь Кавалейро, взбивал подушки на всех канапе, чтоб Кавалейро было удобней, покуривая сигару, тешить взоры красотой Грасиньи! Наконец, он сердился на самого себя за то, что ради низменного честолюбия снес единственную преграду между своей сестрой и этим напомаженным фатом, забывая о вражде, о праведном гневе, которому был верен со времен Коимбры. Все трое виноваты, непростительно виноваты!

Наконец, утомившись одиночеством, он рискнул поехать в Вилла-Клару. Оказалось, что ни в клубе, ни у Рамоса, ни в табачной лавке никто ничего не знал о романе Грасиньи. И мягкое его сердце, избавившись от опасений и тревог, тотчас же склонилось к милосердному всепрощению… Он находил оправдания для всех провинившихся. Бедняжка Грасинья! Замужем за недалеким толстяком, без детей, без умственных запросов, даже без домашних хлопот… уступила (а кто не уступил бы?), просто и доверчиво уступила любви, которая давно уже коренилась в ее душе, подарила ей единственную в жизни радость и (что, может быть, еще важнее!) вызвала единственное в жизни горе. Барроло, бедный Жозе без Роли, что с него спрашивать? Как поется в песенке — «жди от кошки молока, от осины — апельсина!». А сам он, горемыка Гонсало, бедный, безвестный, не более чем жертва неумолимого закона борьбы за существование, который погнал его на поиски славы и денег, — и вот он кинулся в первую же приоткрывшуюся дверцу, не заметив кучи навоза, лежащей на пути. Да, ни один из них не виноват перед богом, сотворившим нас такими суетными, такими слабыми, что мы не можем устоять перед силами, подвластными нам не больше, чем солнце или ветер!

Виновен же, непростительно виновен тот, негодяй с завитой шевелюрой! Со студенческих лет в своих отношениях к Грасинье он проявлял наглый эгоизм, на который можно ответить только так, как отвечали древние Рамиресы: предать оскорбителя пытке, а потом швырнуть воронам его труп. Захотелось ему от летней скуки поиграть в буколическую любовь под сенью кущ — поиграл. Показалось, что жена и дети будут обузой в его праздной жизни, — бросил. Увидел, что прежняя возлюбленная принадлежит другому, — повел осаду, чтобы, минуя тяготы отцовства, вкусить радости любви. И едва только муж, глупец-муж, приоткрывает перед ним двери, он, ни минуты не медля, кидается на добычу. Эх, попадись он старому Труктезиндо! На костре бы он его поджарил перед бойницами башни, расплавленным свинцом залил лживую глотку в подземном каземате!

А он, потомок Труктезиндо, не может, встретив мерзавца на улице, даже пройти мимо, не приподняв шляпы! Стоит хоть на йоту ослабить эту не в добрый час восстановленную дружбу, и откроется позор, скрытый стенами бельведера! Вся Оливейра покатится со смеху: «Хорош Фидалго из Башни! Сам затащил Кавалейро к сестре, а через две недели выставляет его вон! Неспроста это, неспроста!» Вот-то поживятся старухи Лоузада! Нет, этого он не допустит! Именно теперь он должен выставлять напоказ свою дружбу с губернатором, и так явно, так шумно, чтобы никто не разглядел всего, что за ней таилось! Какая пытка! Но этого требует честь. Честь их рода! Позорная интрижка спрятана в чаще аллей, во тьме бельведера, а снаружи, при свете дня, на площадях Оливейры, Гонсало по-прежнему будет расхаживать под руку с Андре!

Поделиться с друзьями: