Зверь из бездны том I (Книга первая: Династия при смерти)
Шрифт:
На юношеских бюстах облик императора напоминает общий изящный тип фамилии Юлиев. По всей вероятности, в это время, помимо очень возможного большого сходства природного, скульпторы, работавшие бюсты императора, преднамеренно подчеркивали его юлианские черты и, наоборот, затеняли родовой облик Домиция Аэнобарба: народ, созерцая портреты своего молодого государя, должен был видеть его как можно теснее связанным, по физическому типу, с династией Августа и отнюдь не вспоминать об узурпации. На золотой монете 55 года, первого в правлении Нерона, тенденциозная идеализация императора в юношеский юлианский облик поразительно искусна. Просматривая галерею портретов Нерона, трудно верится, что хрупкий, тонкий, как бы прозрачный профиль молодого принца, украшающий эту монету, и тяжеловесная туша луврского бюста хотят передать черты одного и того же человека, Та же прелестная, но уже более возмужалая и, в полном смысле слова, артистическая, голова, с немножко капризным выражением лица, ярко отмеченного печатью таланта, видна на медной монете, выбитой в год первых Нероний, когда цезарь впервые появился перед публикой в качестве кифарэда. Здесь Нерон, так же, как и на луврском бюсте, в лучистой короне, символе бога-Солнца, которую он первый из императоров присвоил себе при жизни: ранее она придавалась только изображениям покойных государей, как знак апофеоза. На обороте монеты изображен Аполлон с лирой — юная, грациозная, воздушная фигурка, прекрасно дополняющая поэтическое впечатление головы цезаря-кифарэда. Из мраморов, сохранивших Нерона с юлианским типом, любопытен мюнхенский, взятый из виллы Альбани.
Позднейшие головы Нерона отмечают его болезненную, отечную одутловатость. В этом отношении характерны бюсты — опять-таки луврский и капитолийский, базальтовый флорентинский и один из мюнхенских из палаццо Русполи. На них — шея жирная, бычачья, сильно развился второй подбородок (напоминаю сказанное выше о находке капитолийского бюста), глаза заплыли жиром и как-то сузились, —
Нет решительно никаких оснований воображать и изображать Нерона расслабленным, павшим на ноги, чуть не табетиком, как то делают иные современные актеры. Напротив, он был одарен завидным здоровьем (valetudine prospera). За четырнадцать лет своего правления, он болел (languit) только три раза, да и то причина одного из его недугов свалила бы в постель даже Геркулеса: Нерон вздумал купаться в ледяных ключах, питавших Марциев водопровод (Aqua Marcia). Светоний отмечает при том, что, выздоравливая, Нерон смеялся над диетой, пил и развратничал, как всегда. Разгул скользил по его железному молодому телу, не причиняя ему острого вреда. Алкогольное отравление и половая распущенность начали разрушать Нерона не извне, но с внутренней стороны: к тридцати годам жизни они совершенно исказили его психику, но тело оставалось еще мощным и неутомимым. Нерон усиленно предавался атлетическому спорту, привил моду на него большому римскому свету, до весталок включительно, учреждал гимназии, то есть турнферейны с гимнастическими залами, на греческий лад, постоянно упражнялся в борьбе, председательствовал на атлетических состязаниях. Римская знать опасалась даже, что, не довольствуясь своими сценическими успехами, влюбленный в греков, цезарь пожелает выступить на Олимпийских играх в качестве атлета. В последние дни своего правления, Нерон мечтал, говорят, повторить на арене подвиг Геркулеса: убить палицей или задушить голыми руками льва, и, будто бы, был уже выдрессирован лев на этот редкостный случай. Трудно вообразить себе столь совершенную дрессировку царя зверей, чтобы он позволил убить себя без малейшего сопротивления. И кошку задушить руками не легкое дело, не то, что льва. В современных зверинцах когда дают свои представления укротители диких животных, зверей часто одурманивают предварительно наркотическими снадобьями. Но и пьяный, полуотравленный лев — страшная сила; чтобы пережить хоть несколько враждебных мгновений с глазу на глаз с ним, человек должен обладать большим мужеством, стальными мускулами, ловкостью и, — может быть, главное, — уверенностью в себе, твердым сознанием, что он и силен, и ловок. А некоторое, хотя бы самое короткое и слабое, подобие борьбы было необходимо. Иначе появление Нерона-Геркулеса на арену вышло бы смехотворным, а он видеть себя в глупых и комических положениях очень не любил, попадать в них остерегался, и когда, все-таки, попадал, то потом жестоко мстил. При том он вовсе не был охотником до номинальных побед, взятых условно чужими руками, и хотя держал на жалованье армию клакеров, хотя страшно ревновал к успеху других артистов и старался сбывать опасных соперников с рук всеми способами, не исключая убийства, — тем не менее и был, и слыл классиком и педантом своей программы и всегда настаивал, чтобы формы публичных конкурсов, состязаний, игр соблюдались с строжайшей точностью. Так что, если он, в самом деле, собирался бороться со львом, то, стало быть, надеялся на себя; а, если то была только легенда народной молвы, то, значит, атлетическая репутация Нерона стояла в Риме не худо, и его считали способным рискнуть на Геркулесову охоту. В Греции Нерон вызвал к себе старого атлета Памменеса, оставившего карьеру не побежденным, чтобы, победив его, иметь право опрокинуть его статуи. Конечно, борьба была шуточная, и Памменес поддался атлету-государю. Но — развинченный, слабый на ногах, пшютт не выдержал бы даже примерных приемов профессиональной борьбы с таким грозным чемпионом, не говоря уже о том, что, выступая против богатыря, Нерон, будь он тщедушен, опять, значит, напрашивался на публичное сравнение в самом невыгодном контрасте.
О физической силе и ловкости говорит и наследственная страсть Нерона к наездничеству на бегах, в котором он упражнялся с самого раннего возраста. Быть может, он был неважный наездник, хотя, начав практику чуть не с пеленок, нет ничего мудреного выработаться к годам зрелости и в хорошего. Но уже для того, чтобы вообще-то быть наездником, при условии бешеного колесничного бега античных ристалищ, нужны были человеку очень крепкие ноги, умелые, сильные руки, присутствие духа, проворство. Нерон хвастался, что он ездит, как само Солнце. Во всех своих увлечениях Нерон никогда не довольствовался обыкновенным, средним, обязательно хватался за tours de force. Так и в беговом деле. Вместо обычной четверни рысаков, он — incredibilium cupitor — выехал в Олимпии на десяти. Дерзость не прошла ему даром: кони сбросили его с колесницы, а когда он, оправившись, опять занял кучерское место, то почувствовал себя так дурно, что не мог кончить бега. Но, раз жизнелюбивый и болебоязненный человек, как Нерон, рисковал жизнью, надо думать, что опять-таки имел он основания, чтобы в столь опасной игре надеяться на себя. А его ночные похождения на Фламиниевой улице и у Мальвиева моста? Вечные потасовки, драки с неизвестными, кулачные бои incognito? Все это уличное ухарство говорит о сильном и грубом бурше-забияке, у которого молодые, здоровенные мускулы горят нетерпением помериться энергией с другими мускулами: «раззудись плечо, размахнись рука».
Мужчина слабого или дурного сложения старается обыкновенно скрыть свои физические недостатки, насколько то возможно, тщательностью в костюме. О Нероне, наоборот, известно, что, подражая модам и манерам артистов не только на сцене, но и в частном быту, цезарь доводил поэтический беспорядок в туалете до неприличия: одевался, как попало, лишь бы не надеть два раза одного и тоже же платья, интересничал распущенностью и даже на официальные приемы сенаторов выходил в цветном балахоне, без пояса, босой, имея на шее небрежно повязанный платок. Увлекаясь гимнастическими упражнениями, цезарь не боялся обнажаться для них публично. Филострат сообщает, будто знаменитый философ — чудотворец неопифагорейской секты, Аполлоний Тианский, встретил Нерона в трактире при гимназии совершенно голым, лишь с поясом на бедрах, «точно молодец из публичного дома». В предполагаемой борьбе со львом, — говорит Светоний, — Рим ожидал увидать своего повелителя также совсем нагим.
Как большинство близоруких людей, Нерон был мало способен к танцам. Но, перепробовав себя во всех видах театрального искусства, он, в последний месяц жизни, готовился выступить и в балете — на сюжет Виргилия «Турн». Однако балет ему не дался. Правда, что и учиться он начал слишком поздно, уже отяжелев, нажив брюшко и утратив юную гибкость ног. Тем не менее, неудача его очень огорчила, и с досады он, будто бы, приказал убить своего танцмейстера и друга Париса, великого римского хореографа. Дион Кассий это утверждает. Светоний только отмечает с сомнением. Герман Шиллер, допуская возможность казни Париса, справедливо называет ребяческой мотивировку ее у Диона. В Риме было много великолепных танцовщиков, — например, иудей Алитур, тоже приятель Нерона и благодетель Иосифа Флавия. Следовательно, убив Париса, лучшего из них, Нерон, тридцатилетний начинающий дилетант, все-таки никак не мог бы удовлетворить тем свою аристократическую ревность и тщеславие: ведь, все равно, не он оказался бы на месте умерщвленного Париса, но Алитур или, за ним, еще целый ряд других светил профессионального балета. Парис легко мог погибнуть из-за причин, не имеющих ничего общего с театром. Гениальный артист был одержим опасной страстью вмешиваться в придворные интриги. Столкновения высших дворцовых сфер неоднократно грозили уничтожить самонадеянного вольноотпущенника, но Нерон, страстный поклонник дарований Париса, всякий раз выручал его {16} .
В тяжелые последние месяцы Неронова правления, когда атмосфера была полна действительными и подозрительными заговорами, Парис, вероятно, оказался или был выставлен причастным к одному из них, а тогда было время казней, испуга и гнева, не знавшего милости, — и злополучный танцовщик-политикан расстался с жизнью. Неспособность к балетным танцам еще не отказывает Нерону в грации. Лже-Лукиан, в памфлете своем на греческие гастроли Нерона, отзывается с похвалой об его театральных манерах: он- де мастер жеста и позы и, вообще, знаток сцены — даже в мере гораздо большей, чем то прилично государю.16
См. о том во 2-м томе.
«Божественный» голос Нерона — историческая загадка. Из лже-Лукиана видно, что о достоинствах пения Нерона спорили ожесточенно уже при жизни цезаря. Одни находили, что он никуда не годный певец, другие — что превосходный. В числе последних ценителей — автор сатиры на смерть Клавдия. Тацит, говоря об уже помянутом выше самозванце, который принял имя Нерона, объясняет его успех, помимо физического сходства, еще тем, что он был мастер петь и играть на кифаре (citharae et cantus peritus). Но о качествах Неронова голоса отзыва у него нет. Опять скажу, что если бы голос был уж очень плох, то при том негодовании, с каким Тацит рассказывает о сценических беснованиях Нерона, он не удержался бы отметить, что мало было цезарю унижать себя в роли оперного певца, но еще и в певцы-то он не годился. Светоний утверждает, что голос Нерона был слабый и глухой (exigua et fusca), не пригодный для большой сцены, к которой он стремился, подстрекаемый похвалами льстецов. Самую подробную рецензию о вокальных данных Нерона дает, не раз уже цитированная, стоическая сатира против прорытия Коринфского перешейка, которая прежде приписывалась Лукиану и включается в собрание его сочинений. По лже-Лукиану, Нерона, что касается голоса, не за что было ни особенно хвалить, ни особенно порицать: голос не феноменальный, но и не дурной; отрицательным его качеством являлась деланность звука: по-видимому, Нерон злоупотреблял фальцетом. Владел голосом он хорошо, аккомпанировал себе на лире тоже удачно, о хороших сценических манерах было уже говорено. Промахом Нерона-певца лже-Лукиан почитает его стремление равняться с первоклассными артистами: тут, как ни опасно слушателю смеяться, когда поет Нерон, а трудно удержаться от смеха. Потому что тогда ярко определяются естественные недостатки Нерона: он раскачивается в ритм; набирая дыхания, подтягивает живот и поднимается на цыпочки; от усилия и рвения спеть как можно лучше, он, слишком румяный уже от природы, наливается в лице кровью; и, тем не менее, — так как и голоса, и дыхания у него немного, — то очень часто ему, по необходимости, недостает ни того, ни другого. Из рецензии лже-Лукиана следует, что артистическая ошибка Нерона состояла в обычном для певцов-дилетантов заблуждении, будто искусство их, — в частном круге ценителей, при комнатных условиях, иногда, действительно, даже более приятное, чем пение настоящего оперного певца, — годится и для большой публики. Если подобному самообольщенному дилетанту удается осуществить свою заветную мечту — спеть в театре, то, каков бы ни был исход спектакля, бедняга- дебютант почти непременно впадает в манию величия и, если ему не везет, исполняется уверенности, что его не понимают, что ему все завидуют, что он окружен врагами, — а в то же время втайне постоянно трепещет от инстинктивного недоверия к своему дару и к своим силам. Из всех сценических деятелей эти непризнанные и полупризнанные вокальные гении — самые несчастные люди и самые несносные, потому что мало-помалу из них вырабатываются надоедливые и злобные театральные интриганы, Каким, по единодушному свидетельству античных историков, был и Нерон. Что пел он искусно, есть обмолвка и у Светония, в рассказе, как циник Исидор обозвал Нерона хорошим певцом, но плохим дельцом. Нерон снес эту грубую выходку равнодушно. Гораздо опаснее было хулить его пение: неуважение к его голосу погубило Британика, Тразею, ввело в немилость Веспасиана. Нерон очень спокойно принял известие о восстании Виндекса, но вышел из себя, когда — в своих революционных прокламациях — вождь галльских инсургентов обругал его плохим кифарэдом. Известно, что цезарь очень берег свой голос, хотя смешные анекдоты о предосторожностях, которые заставляли его проделывать медики, плохо вяжутся с рассказами о пьяной и распутной жизни, которую он вел и которой долго не выдержал бы даже самый прочный тенор. Что-нибудь одно из двух: либо Нерон не так уж повседневно пьянствовал, либо не так педантически берегся. Сохраняя голос для сцены, в частном быту своем цезарь остерегался говорить громко — настолько, что даже, будто бы, перестал здороваться со своим почетным караулом и поручал другим произносить за него приветствия к войскам и народу.
В романах и пьесах о Нероне принято выводить его на сцену в одеждах аметистового цвета. Основой тому служит рассказ Светония, что Нерон запретил частным лицам ношение аметистового и тирийского пурпура и тем как бы монополизировал эти цвета для себя. В действительности, его запрещение — не более, как одна из мер против роскоши, какие принимались и ранее Нерона — Юлием Цезарем и Августом, и многими императорами после него. Фунт пурпурной шерсти высших сортов, которые впоследствии технически назывались blatta, стоил в век Юлия Цезаря от трехсот до тысячи марок. В веке непосредственно по- нероническом Марциал оценивает плащ из лучшей пурпурной шерсти в десять тысяч сестерциев, что равняется 2.175 маркам — тысяче рублей. Название аметистового пурпура, крашенного в смеси черного сока пурпурной улитки с соком улитки bucinum, само говорит за свой цвет. Что касается тирийского и лаконского пурпура, особенно дорогого по двойной окраске сперва в соку пурпурной улитки (pelagium), потом в bucinum, он был темнокрасный, со способностью отливать на солнце в разные цвета (couleurs changeantes; vestes versicolores). Светоний отметил, что на Нероне был пурпурный плащ и хламида, усеянная золотыми звездами, при триумфальном въезде в Рим после греческих гастролей. Но по такому высокоторжественному случаю, конечно, нельзя выводить общего заключения, что Нерон, с его хвастливой манерой не надевать одного и того же платья дважды, всегда щеголял в аметистовом и тирийском пурпуре. У того же Светония находим укор Нерону за его пристрастие в домашнем обиходе к халату с цветами (synthesis). На последнем своем новогоднем приеме цезарь явился драпированный в плащ, тканный золотом по белому. Плащу этому суждено было, пять месяцев спустя, послужить саваном, в котором положили Нерона на погребальный костер. После греческих гастролей, Нерон приказал изображать его на статуях в костюме кифарэда и увековечил себя в этом же виде на монетах.
II
Нерон не обладал военными и государственными талантами, но был бесспорно неглуп, а память имел блестящую. Иначе ему не удалось бы в четыре года завоевать образованность — настолько разностороннюю и эффектную, что впоследствии порицатели стихов цезаря ставили ему упрек, будто бы в его поэзии ученость идет в ущерб вдохновению. Мы видели: одиннадцати лет отроду Нерон был едва грамотен, а пятнадцати лет с небольшим он уже адвокатствовал по-латыни и гречески. Какой бы кучей льстецов и клакеров ни был окружен юноша при этом своем дебюте, все равно: выход, в качестве оратора, перед римский форум, бесстрашный и безжалостный, требовал полной уверенности и Нерона в себе, и Сенеки с Агриппиной в Нероне. Этот страшный, насмешливый, безбоязненный зубоскал-форум, не стесняясь, хохотал над Клавдием, когда тот принимал участие в судебных делах, издевался, свистал, — какой-то грек обругал бедного старика в глаза дураком. То же ждало и Нерона, если бы не понравились его речи или манера произношения. Не забудем, что дебюты Нерона в адвокатуре были орудием политической пропаганды, в которой он если имел друзей, готовых его поддержать, то и, обратно, богат был врагами, охочими его провалить при первой возможности к провалу. Нерон, в публичных своих выступлениях имел блестящий успех, значит, он заслуживал хоть некоторого успеха.
Тацит отказывает Нерону в ораторском таланте, потому что он — первый из цезарей — нуждался в чужом красноречии, заставляя сочинять за себя речи Сенеку. Однако, впоследствии, тот же Тацит приводит превосходную речь Нерона, сказанную экспромтом в ответ Сенеке, когда последний просился в отставку. Экспромт этот начинается словами: «То, что я тотчас могу отвечать на твою обдуманную речь, есть первое, чем я обязан тебе, который научил меня говорить не только на предвиденные, но и на внезапные темы». Это искреннее признание, справедливость которого немедленно доказана последующей речью, конечно, не опровергает тайного участия Сенеки в ораторских успехах Нерона, но дает ему иное толкование. Речи Нерона составлялись Сенекой не по недостатку у молодого цезаря способностей, но по отсутствию охоты к риторству — по той лени, которая охватывала Нерона непобедимым отвращением всякий раз, когда требовалось его непосредственное участие в военном, государственном или внешне-политическом деле. А красноречие в тот век было делом государственным и политическим. При том же, в году, под которым Тацит делает пометку, неблагоприятную для красноречия Нерона, цезарю минуло всего шестнадцать лет. Мыслимо ли было допустить мальчика-оратора к самостоятельному сочинительству столь важных и ответственных речей обще-имперского значения, как надгробное слово усопшему государю, произносимое к народу с трибуны форума, и политическая программа нового правления, возвещаемая сенату? Между тем именно первым вызван упрек Тацита.
Предполагаемый автор превосходной сатиры на Клавдия, Сенека, превосходно сочинил и похоронный панегирик Клавдию, но, — может быть, не без злобного умысла, — вставил в него несколько фраз в похвалу предусмотрительности и мудрости покойного принцепса. До тех пор народ слушал речь внимательно, с удовольствием, и серьезен был высокопоставленный оратор. Но, когда он принялся прославлять Клавдия, этого чудака с куриными мозгами, как мудреца и тонкого политика, никто на форуме не мог удержаться от смеха, и, первый, кажется, расхохотался сам Нерон,