Зверь из бездны том IV (Книга четвёртая: погасшие легенды)
Шрифт:
И эти несчастные, изнеженные, жизнелюбивые простаки бросились в расставленные им следовательские силки с кроличьей готовностью и поспешностью, которые были бы смешны, если бы не были слишком отвратительны. Квинтиан выдает Глития Галла, Сенецион — Анния Поллиона, своих интимнейших друзей. Выспренный поэт поэт-декламатор Л. Анней Лукан, автор «Фарсалий», знаменоносец революции, превзошел подлостью всех: он предал в руки Неронова судилища Ацилию, свою родную мать.
За каждым новым предательством следовали новые аресты, за каждым новым арестом новые предательства. В Риме разыгрывалась настоящая оргия трусливого доноса. Стоило пугнуть пытками, и арестованные спешили откупиться от опасности, выдавая для тюрем, кандалов и допросов с пристрастием самых близких, самых дорогих себе людей. Благорожденные сенаторы и всадники соперничали между собой в трусости и подлостях измены. Лукан, Сенецион и Квинтиан, усердствуя, оговорили столько народа, что обширностью раскрываемого заговора вогнали Нерона в
Фения Руфа судьба хранила: никто из арестованных не успел или не хотел еще обличить его, и — покуда — даже тень подозрения его не касалась. В стараниях сохранить и поддержать репутацию своей лояльности, он усердствовал на допросах едва ли не более самих Нерона и Тигеллина, являя себя неумолиможестким к недавним единомышленникам и сообщникам.
Как при таких условиях его не выдали сразу, трудно объяснить. Надо, впрочем, отметить, что не только Фений Руф, но и вся партия заговора еще оставались неведомыми для следствия. Быть может, придворная партия была худо осведомлена об ее составе и, выдавая своих господчиков, не могла назвать никого из влиятельных преторианцев? Быть может, все эти Сцевины, Луканы и т.д. рассчитывали, что не все еще погибло для них, покуда Фений Руф и военные на свободе? что, если проиграно дело заговора Пизоном, то осталась еще попытка к открытому преторианскому бунту, который низвергнет Нерона, отворит темницы и разобьет кандалы его жертв? Ведь, покуда были только допросы, да пытки; казни еще не начинались.
Но сказанная возможность — не более, как моя личная гипотеза, вызванная недоумением: почему в то время, как одна половина заговорщиков — придворно-аристократическая — проявила столько, так сказать, самопожирающей подлости, другая половина, военно-демократическая, не подверглась ее разоблачениям и оставалась некоторое время в тени? Настолько в тени, что глава солдат-заговорщиков, Фений Руф, был даже приглашен в число следователей, а душа организации, Субрий Флав, во все время допросов, находился при Нероне, в качестве дежурного флигель-адьютанта. Если же отказаться от скользкого пути гипотез, придется констатировать безусловно одно: редкое общество проявляло в истории больше негодяйства и трусости, чем компания Пизонова заговора в первые дни по его раскрытии.
На темном фоне отвратительных предательств загорелась тогда всего лишь одна светлая точка, — в оргии животного эгоизма, не рассуждающего и безжалостного жизнелюбия, выдался лишь один благородный порыв. И — к огорчению Тацита — этот «слишком блистательный» пример геройства дала женщина, а — к сугубому огорчению — даже и не аристократка, но представительница как раз того класса, который великий римский историк особенно презирал и ненавидел: вольноотпущенница, — да вдобавок еще и кокотка, — все та же злополучная Эпихарис.
Нерон вспомнил, что она содержится в предварительном заключении, по доносу Волузия Прокула, недоказанному тогда, но теперь получившему полное подтверждение в раскрытии Пизонова заговора. Приказано было возобновить следствие по делу Эпихарис. Допрос она выдержала твердо, не признавшись ни в чем, никого не называя. Нерон приказал ее пытать в расчете, что нежное женское тело перед ужасами боли окажется слабее духа. Он жестоко ошибся. Эпихарис высекли кнутом, — она молчит, стали жечь каленым железом, — она молчит. Палачи пришли в ярость. Непобедимое упорство женщины, торжествующей над свирепой изобретательностью мужчин, заставило их перейти к самым страшным пыткам римского застенка. Эпихарис молчала. Наконец, палачи выбились из сил. Допрос отложен на завтра. Эпихарис — едва живую, с вывихнутыми ногами — отнесли в тюрьму.
Оставшись в «одиночке», она взвесила свои силы, — и поняла, что истратила всю себя, чтобы честно выдержать пыточные зверства. На новый допрос ее не хватит, истерзанное тело — при новых муках — заговорит против ее воли. Нерон и Тигеллин добьются нужных им признаний, друзья и единомышленники Эпихарис очутятся в тюрьмах, сложат головы на плахах...
Назавтра
пришли за Эпихарис: в застенок! Идти она не могла: вывихнутые ноги не держали. Положили ее в носилки, понесли... и принесли к судьям — мертвую. Благородная женщина сумела спасти друзей от гибели, себя — от предательств: она удавилась шнурком от корсета (fascia), туго привязав его к спинке носилок и потом всем корпусом осунувшись вперед, в глухую петлю...Не легко было Тациту отмечать этот подвиг низкорожденной женщины, и с его стороны рассказ об Эпихарис — тоже, своего рода, подвиг исторического беспристрастия. Как ни презирает Тацит низшие классы своего общества и, в особенности, вольноотпущенников и вольноотпущенниц, однако, не может утаить, что из женских образов, мелькающих на кровавых страницах его летописи, едва ли не два только освещают эпоху сиянием истинно-женского благородства, величием истинно-женской, любвеобильной души: вольноотпущенница Актэ — «muliercula», любовница Нерона, и вольноотпущенница же Эпихарис, заговорщица против него.
И трудно выдумать в честь политической героини эпитафию, более прекрасную для нее и более ужасную для эпохи, ее породившей, чем краткая характеристика, которой удостоил Эпихарис гордый Тацит, уважая ее против воли: «слишком блистательный пример подала женщина, и притом вольноотпущенница, прикрывая среди величайших мучений людей чужих и почти неизвестных себе, тогда как свободнорожденные, и притом мужчины, всадники и сенаторы, выдавали каждый самых дорогих себе людей».
Кто изучал историю европейских революций, тому фигура героини Пизонова заговора не покажется новой и оригинальной. И, в самом деле, Эпихарис не только характер, она — тип. Или вернее: прототип. Прототип тех женщин, полных могучего напряжения действующей воли и страдательного самоотвержения, что является главными рычагами едва ли не всех освободительных движений, их красотой, их поэзией. Каждая революция имела своих Эпихарис, воспетых поэтами, прославленных публицистами и историками. И — Бог знает, кто важнее для успехов свободы, — мужчины ли, несущие в бой за нее свою нравственную и физическую энергию, или эти часто слабые и неумелые деятельницы, но восторженные вдохновительницы на борьбу, жертвы и саму смерть. Знамя идеи поднимает и несет в битву мужчина, но вышивает его гордые девизы и вручает его бойцам — на смерть или победу — женщина. В полках идеи она — и маркитантка, и солдатская жена, и сестра милосердия, и Иоанна д’Арк. А когда знамя повергнуто в крови, растоптано ликующим врагом, и один за другим падают смелые бойцы, дрогнули трусы, и паника холодом смертного ужаса бежит по расстроенным рядам, — тогда эти самоотверженные Эпихарис приходят к своим мужьям, братьям, любовникам для последней самой важной помощи, для последнего и самого страшного урока. Женщине не в подъем оружие, женщина не в силах биться за идею, — так пусть же мужчины учатся у женщин, как за идею надо умирать!
Несмотря на массу арестов и на упадок духа среди схваченных заговорщиков, дело революции было далеко еще не потеряно. Повторяю свою гипотезу: быть может, потому-то арестанты и щадили военную партию, что ждали от нее, еще невредимо сосредоточенной вокруг еще невредимого Пизона, — бунта вооруженной рукой. Донос Милиха, арест Сцевина и Наталиса стали, конечно, известны заговорщикам в те же часы, как они совершились. Затем пришли слухи, что Сцевин нетверд, путается в показаниях, выдает. Люди энергичные, — быть может, именно Субрий Флав, Сульпиций Аспр, Гавий Сильван — люди военной партии, — говорили Пизону, что теперь осталось одно — идти на пан или пропал, броситься на встречу опасности, открыто, подняв знамя восстания.
— Ступай в лагерь преторианцев — говори с солдатами!
— Ступай на форум, войди на трибуну,- говори с народом!
— Пусть вокруг тебя явят себя все твои соумышленники: их число, их имена привлекут к тебе и тех, кто до сих пор не был в заговоре!
— Ведь, главное — обнародовать начало дела, пустить революцию в ход. — Одна молва уже, что восстание началось, поднимет твои шансы ... Открытие заговора застигло Нерона врасплох, не приготовленным. Не давай ему опомниться! Он беззащитен, он растерялся. И посмелее его люди поддаются панике, если ударить на них внезапно. Куда уж этому комедианту взяться за оружие против нас, а Тигеллин его знает только своих девок.
— Смелее! Человеку, не слишком энергичному, мало ли что кажется тяжелым не в подъем, покуда он не взялся за дело! А возьмешься, — так и увидишь, что многое в нем пойдет и сделается само собой.
По видимому, Пизон полагал, что, не называя Фения Руфа и других именитых заговорщиков, арестованные не выдадут и его, Пизона: по крайней мере, сторонникам открытого восстания пришлось теперь разубеждать своего вождя в этой наивной надежде. Ему говорили:
— Арестованы слишком многие. Не все же они герои и мученики! Один не устоит перед пыткой, другой — перед наградой. И кончится дело тем, что придут к тебе гвардейцы, наденут на тебя кандалы, и умрешь ты, казненный, — позорной смертью. Уж если умирать, так умирать с честью, защитником республики, с криком — «свобода’’! Ну, положим даже, что солдаты за тобой не пойдут, народ от тебя отступится, придется тебе умереть. Так, по крайней мере, хоть умри-то славной смертью, достойной твоих предков, примерной для потомков...