Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зверь из бездны том IV (Книга четвёртая: погасшие легенды)
Шрифт:

Северное равнинное представление всегда соединяет дворец с площадью, дающей вид на него. В Италии это теперь не так: за очень немногими сравнительно исключениями, palazzi выровнены в очень тесные группы домов, к ним лепящихся, — а в Риме античном было не так в особенности: чтобы строить дворцы с площадями, надо было отчуждать дорого стоющую землю.

Поэтому римский дом был, в своем роде, предком нынешних небоскребов, той разницей не в пользу свою, что современный закон нормирует вышину построек в сообразности с шириной городских путей, которые они окружают, а римский закон обуздывает только вышину, не решаясь на вмешательство в земельные права и отчуждение частных терренов в пользу общего уличного удобства. Еще Август запретил выводить дома фасадом на улицу выше 70 футов, что дозволяло однако, по замечанию Фридлера, поднимать их в пять-шесть этажей. И — сравнивает Фридлендер — в то время как берлинское городовое положение 1860 года допускало стройку в 36 футов вышины, венское в 45 (не более 4 этажей) и парижское в 63,6 фута — только под условием, что улица не уже этих мер, римские семидесятифутовые дома громоздились над узенькими ленточками улиц-коридоров и переулков-лазеек, совершенно их затеняя и лишая солнца. Нижние этажи домов, лишенные в щелях своих солнечной дезинфекции, поэтому быстро делались весьма отвратительно сырыми и грязными склепами, а отравленная скученным населением почва, к тому же доисторически природно заболоченная Тибром, являлась неистощимым рассадником великого бича Рима, малярии. Владычество этой ужасной болезни в античном городе достаточно характеризуется тем общеизвестным обстоятельством, что уже древнейшие жители Вечного города нашли полезным воздвигнуть храм богине лихорадки. Поэты и врачи рисуют Рим, как город бледных людей, позабывших, какой бывает цвет лица у здорового человека. Желтуха, чахотка и водянка безжалостно мучили великий город, в котором, буквально, нечем было дышать: до такой степени протух в нем воздух вонью беспорядочно нагроможденного человеческого муравейника, с сотнями тысяч открытых кухонь, отхожих мест, холмами отбросов и т.д., и вечным вихрем едкой пыли. Гораций и Сенека одинаково жалуются на убийственную атмосферу Рима: только и вздохнуть было, когда уйдешь в деревенский простор, оставив страшную громаду столицы мира за собой. Когда в такую благоприятную среду врывались эпидемии, они свирепствовали чудовищно, унося десятки тысяч жизней в самые короткие сроки, чему одинаково способствовали и отвратительные условия жилищ, и запруженность улиц, слишком тесных, чтобы обслуживать огромное пешее движение. Чудовищный шум Рима не смолкал

даже поздней ночью, и на то, как он мучил нервных людей и доводил их до отчаяния, мы слышим жалобы, из века в век, от Горация при Августе, от Сенеки и Петрония при Нероне, от Марциала при Домициане, от Ювенала при Траяне. Насколько солидно и на век воздвигались в Риме общественные монументы и дворцы богачей, настолько же отвратительно, наспех, строились жилые дома обыкновенных смертных, а в особенности предназначенные для квартиронаемной спекуляции; обилием дерева эти подоблачные шаткие вышки представляли собой готовые костры, то и дело выгоравшие целыми кварталами; обвал дома был тоже явлением чуть не ежедневным. Огонь обижал пожарами, земля — лихорадками, воздух — вонью, вода — по несколько раз в год — потопами от буйного Тибра. Словом — гордясь быть «римлянином из Рима» (romano da Roma), обыватель Вечного города, кто бы он ни был, искупал эту великую честь дорогой ценой, за счет своих легких, своих нервов и постоянного риска схватить злокачественную лихорадку, от которой, вдобавок, в то время еще не было верных средств.

Заветной мечтой Нерона было перестроить Рим в новый, правильно распланированный город, с монументальными зданиями, достойный звания столицы мира. Консервативная реакция, устами Тацита и других стародумов пуритан, записала и эту мечту в разряд безумий и несчастий Нерона. Но, разбирая планы его по прошествии восемнадцати с половиной веков, ничего безумного и несчастливого в них мы, конечно, не найдем. Если чуть ли не в единственную заслугу перед Францией ставится Наполеону III перестройка им старого Парижа, под руководством барона Оссмана, то трудно понять, почему надо считать нелепым и чуть не преступным подобное же стремление со стороны Нерона? В данном случае, incredibilium cupitor — не лучше и не хуже всех других цезарей предыдущей и последующей истории. Они все боятся древних столиц, исторических традиций и, вместе с ними увы! грязи. В тупиках, закоулках, chiassi, в тени и сырости мрачных, вековых домов таится слишком много старческого консерватизма, привычного охранять свои исконные гражданские права, драгоценные, хотя бы и заплесневелые и даже выродившиеся из права в злейшее безправие, от поползновений абсолютизма, хотя бы и просвещенного; и слишком много молодых и пылких голов томится жаждой новых прав, новой свободы, во имя которой они готовы каждый миг вспыхнуть революционным пожаром и сложить свои головы. Улицы, кривые и узкие, в XIX веке помогали парижанам строить и защищать баррикады июньских и февральских дней, а при волнениях в Риме превращали каждого гражданина в опасного солдата. Возможность нерадостная для каждого цезаря! Все свободные правления, роскошно обставляя свои учреждения общественные, склонны были ютить жилые помещения граждан в лабиринте закоулков, сдавленных и запутанных: какие например, сети Арахнеи сплело средневековое смутное время из итальянских республиканских городов. Москва в 1905 году могла и успела выстроить баррикады. Петербург о том и помыслить не смел. Цезаризм, наоборот, стремится к огромным площадям, плацам, широким бульварам, прямым проспектам: ему нужен простор, на котором, в случае смутного времени, он мог бы свободно двигать свои когорты против граждан, а во время мирное, обычное, муштровать эти когорты перед глазами всего города: зрелище для всех занимательное, а для людей, склонных к мечтаниям — поучительное и предупредительное. — Почему вы избегали в плане города изящных кривых линий? — упрекнул кто-то барона Оссмана. — Я не избегал бы их, — ответил строитель Парижа второй империи, — если бы были изобретены ружья, из которых пули летят по дуге... Цезаризм считается с историческими традициями, лишь покуда он нарождается и окрепает, хватаясь за них, выезжая на них — точно на руках у старой, выжившей из ума, необходимой, но в тайне ненавистной, няньки, которую он, как только вырастет, сейчас же расчитает и выгонит из своего дома. Таков, в цезаризме римском, подготовительный и создающий век Августа. Затем старый город и его легенда становятся цезарям в тягость, как напоминание их собственной новизны в отечественной истории, как насмешка вечности: ты, мол, великий человек, не более, как временное наслоение на прошлое, и — вон его сколько осталось за тобой! Вот почему цезари, в огромном большинстве, чувствуют себя несчастными в столицах, созданных вековым естественным приростом населения в вековых и естественных нацональных центрах, и предпочитают им искусственные города-громады, вырастающие по щучьему велению, по монаршему хотенью, или же перестраивают их в корень, очень ловко затемняя новым великолепием легенды и монументы национальной старины. Цезаризм нуждается в провинциалах, в иностранцах. Ему необходимо, чтобы столица поражала наезжих гостей пышностью, блеском, впечатлением общего довольства и показным величием созидающего все это правительства. Наполеон III создал провинциальный плебисцит, а цезерей Рима, часто проклинаемых в столице, провинции благословляли, как благодетелей. Всякий цезарь стремился делать себя для провинциала каким-то волшебным, всемогущим, очаровательным видением из сказочного сна. Тот бригадир, который возил «к государыне пакетец» в известной балладе Майкова об Екатерине, на празднике великолепного князя Тавриды, смотрел на менуэт земных полубогов и фейерверки, воскресившие Чесменский бой, разумеется, не с большим восторгом, чем какой-нибудь галльский старшина или сирийский шейх созерцали в ограде Золотой Виллы колосс Нерона, в 120 футов вышины, или храм Фортуны, воздвигнутый целиком из прозрачного каппадокийского селенита (Плиний зовет его фенгитом) и светлый внутри даже при затворенных дверях и окнах.

Декоративное направление в искусстве и пристрастие ко всему преувеличенному в современных умах, конечно, должны были также не мало влиять на решимость Нерона перестроить свою столицу: ведь он уже и глава, и законодатель этого направления, самый ярый его эстет-теоретик и настойчивый практик-пропагандист. (См. том III, главу «Оргия»). При том мания величия заставляла его изобретать: что бы сделать — такое необычайное и важное, дабы событие это стало в эпохе его правления характернейшей хронологической датой, сохранилось бы в памяти потомства, как новая, специально Неронова эра. Статуи, храмы, колоссы, обожествление — все это хорошо, но обыденно для Нерона: другие имели их до него и будут иметь после него. Вот — уничтожить вечный город Ромула и Августа, срыть до основания великий, но протухлый Рим и выстроить вместо него блестящий новой красотой Нерополис, — это другое дело: это — в одно время — и подвиг, и монумент, еще неслыханные в истории человечества.

Однако постройка Золотой Виллы — зерна будущего Нерополиса — споткнулась о препятствия весьма щекотливого свойства. Помимо денежных затруднений, вызвавших, как мы увидим ниже, тяжелый финансовый кризис, Нерон столкнулся с интересами высшего, нравственного порядка — с религиозным обычаем и законом римского народа. Огромная площадь, необходимая цезарю для стройки, была занята недвижимой собственностью, как частных лиц, так и общественных учреждений, храмами, святилищами и монументами исторической древности, свято хранимыми домами великих предков. С частными лицами и общественными учреждениями министерству императорского двора было, конечно, легко столковаться, но святыни и монументы не поддавались обсуждению ни под каким прелогом. Щепетильность римлян, народа консервативного и в обряде религиозном, стойкого, была в этом отношении весьма чувствительна. И в ней — власть императоров, почти безграничная вообще, находила себе, как исключение из правила, тесный и скорый предел. Заботы цезарей о городском благоустройстве, в особенности, например, работы по исправлению русла Тибра, постоянно бывали парализованы нравственными пережитками старины. Дело, словом, обстояло, как в Константинополе и других больших мусульманских городах, где перестройки тоже всегда затруднены мечетями, школами при них и кладбищами. Действительно: снести храмы и монументы почти тысячелетнего прошлого — создания баснословного Эвандра, полуисторического Сервия Туллия, священную ограду Юпитера Статора, «дворец» Нумы Помпилия, — и для чего же? Чтобы на месте их разбить павильоны увеселительного парка! Подобное предложение должно было прозвучать в ушах римлянина не менее дико, чем если бы москвичу сказали, что будут срыты Успенский и Архангельский соборы, Спасская — башня, Иверская часовня, уничтожены Царь-Пушка, Царь-Колокол, Лобное место и кремлевская стена, а на опустелой территории имеет быть разбит красивый сквер, полный дорогими цветами и снабженный изящными будками для продажи сельтерской воды.

По всей вероятности, исчисленные препятствия оказались бы для Нерона непреодолимыми, так что domus transitoria никогда не превратился бы в domus aurea, если бы incredibilium cupitor, на горе человечества, не с сорочке родился. Близкую к неминуемому краху фантастическую затею его внезапно выручило общественное несчастье — грозное и печальное для всего Рима, но сыгравшее столь в руку цезарю, что общественное мнение заподозрило в нем даже предумышленного виновника бедствия, и спор историков: преступен или не преступен в данном случае Нерон? — продолжается вот уже девятнадцатый век и может продолжаться, с равным успехом pro и contra, еще столько же.

ГЛАВА ВТОРАЯ ВЕЛИКИЙ РИМСКИЙ ПОЖАР

I

19 июля 64 года по Р.Х. — 817 a.u.c. в Риме вспыхнул пожар. Огонь показался близ Капенских ворот, позади Великого цирка, в торговых рядах, прилегавших к этому последнему. Это, приблизительно, место, где теперь монастырь св. Григория: счастливый пункт, где находится Цэлий и Палатин, — через лощину цирка — рукой подать до возвышений Авентина. Квартал у Porta Capena, по множеству обитавших в нем восточных купцов, вероятно, играл в Риме ту же роль караван-сарая, что Старый Базар в Константинополе или Авлабар в Тифлисе, имея, в таком случае, и тот же вид, и тот же первобытный характер устройства. Восточные базары — это труха и гнилушки, готовый костер, а товары в них — превосходная к нему подтопка. Судя по ужасающей быстроте, с которой охватило пламя улицы в яме среди трех холмов, — не лучше был азиатский рынок и в Вечном городе. К тому же, раз начавшись в этом пункте, мало мальски значительный пожар почти что не мог уже не принять огромных размеров. Лощина цирка между Авентином и Палатином должна была дать огню страшную тягу; обделанная в дерево и мрамор, она превратилась в правильную исполинскую трубу, через которую пламя ринулось на здания Велабра, Форума, Карин. Огонь бежал по самым лучшим и богатым кварталам города, уничтожая дворцы, храмы и театры. Выгорела совершенно Священная улица (via Sacra), с главной святыней Рима, монастырем Весты, храмы Юпитера Статора на Велии, Геркулеса — на Скотопригонном рынке (Forum Boarium), Дианы — на Авентине; Великий цирк, амфитеатр Статилия Тавра, квартал храмов Изиды и Сераписа. Нечего и говорить, что когда огню не в состоянии оказались противиться такие здания-колоссы, то тянувшиеся между ними улицы и переулки могли служить лишь подтопками этому адскому костру. Опустошив долины, огонь поднялся на высоту Палатина и, уничтожив его дворцы, опять побежал низами, пожирая в течение шести дней и семи ночей тесные кварталы, прорезанные кривыми улицами. По приказанию Нерона, разрушили на огромном пространстве дома у подножия Эсквилина, рассчитывая этим искусственным пустырем лишить пламя пищи. Действительно, пожар приостановился было, но затем разгорелся снова и продолжался еще три дня. По случайности или вследствие поджога, этот вторичный приступ пожара начался в службах дворца, принадлежавшего Тигеллину. Всего Рим горел, по указанию одной надписи Доминицианова века, девять дней (Orelli). Из четырнадцати частей города — три совершенно сравнялись с землей, от семи, будто бы, остались одни почерневшие стены, и только четыре были пощажены огнем. Много людей погибло в пламени. Иначе, конечно, и быть не могло — при быстром, почти внезапном распространении пожара и скученности населения в тесных улицах и закоулках ветхой столицы. Кто хочет иметь ясное, наглядное понятие о том, как жил бедный класс древнего Рима, должен посетить окраины Неаполя. Чернь пила, ела, работала под открытом небом и только спала в домах, ютясь по восьми, по десяти человек в конурах, сдававшихся по углам, либо наемных на артельном начале. Несчастье получилось ужасающее, какого не видала вселенная. В новых веках разве лишь пожар Москвы в Отечественную войну сравнится с этим. Да и то — Москва горела

оставленная населением и почти пустая, а в Риме теснилось и металось, в смертном ужасе, миллионное население.

Множество исторических романистов и красноречивых риторов пыталось изобразить это ужасное бедствие художественным словом, но нельзя сказать, чтобы успели в том. Лучше других, хотя, все-таки, лишь по театральному страшно, с позами и мелодрамой, рассказал великий римский пожар Генрих Сенкевич в своем эффектном «Quo vadis?». Но, сколько ни старались писатели в течение четырехсот лет, что образованный мир обладает Тацитовым текстом, разогнать его сжатые строки в страницы красочных описаний, ужасно придуманных образов и патетических восклицаний, а, все-таки, суровый и сжатый лаконизм Тацитовой страницы давит своей экспрессией все попытки к соперничеству, как недосягаемый идеал. Обыкновенно, нуждаясь по ходу рассказа в тексте Тацита, я привожу цитаты по переводу В.И. Модестова, превосходному по близости к подлиннику. Но на этот раз изменяю ему для старика Кронеберга, у которого эпизод пожара передан, конечно, с меньшей точностью и несколько обветшалым языком, но вернее схвачен неумолимый дух и стремительный порыв грозной трагедии, которой дышит на нас, в самом деле, огненная и пепелящая Тацитова повесть.

«Никогда еще огонь не причинял Риму такого страшного, ужасного вреда. Пожар начался в части цирка, смежной с Палатинским и Целийским холмами. Огонь внезапно распространился по лавкам, наполненным легко воспламеняющимися товарами, и, раздуваемый ветром, с яростью охватил весь цирк. Не было там ни дома, огражденного забором, ни храма, окруженного стенами, никакого другого препятствия. Быстро распространяясь, пламя охватило сначала всю площадь, поднялось на вершину холма, снова спустилось с него. Помощь была невозможна, как по причине слишком скорого распространения огня, так и потому, что искривленные во все стороны тесные улицы и огромные здания препятствовали движению в древнем Риме. К тому же вопли испуганных женщин, толпы дряхлых стариков и бессильных детей, растерявшиеся жители наполняли и стесняли все; кто думал о себе, кто о других; одни выносили или дожидались больных; другие стояли неподвижно, третьи суетились: не было возможности распоряжаться. Иной оглядывался назад, а между тем пламя охватило его спереди и сбоку; иной бежал в соседнюю часть города — но пламя было уже там; некоторые думали, что они уже далеко, и также попадались. Наконец, не зная, куда скрыться, куда бежать, они наполняют улицы, покрывают поля; одни, потеряв все достояние, не имея даже дневного пропитания, бросаются в огонь; другие, несмотря на то, что могут спастись, погибают из любви к ближним, которых не могли выручить из огня. Никто даже не смел защищаться от пламени, со всех сторон грозные голоса запрещали тушить пожар, некоторые явно бросали на дома зажженные факелы, крича, что это им приказано, может быть для того, чтобы им удобнее было грабить, а может и в самом деле по приказанию» {1} .

1

В интересах точности, привожу для сравнения перевод В.И. Модестова и, для знающих латинский язык, тацитов текст:

«Стремительно распространившийся пожар, охвативши сначала равнину, потом поднимаясь по горам и снова опустошая низменности предупреждал борьбу с ним быстротой бедствия и тем, что ему способствовал город узкими улицами, загибающимися то сюда, то туда и неправильными рядами домов, каков был старый Рим. При этом рыдания испуганных женщин, дряхлые старики или беспомощные дети, люди, хлопотавшие о себе, и люди, хлопотавшие о других, таща или поджидая слабосильных, то останавливавшиеся, то спешившие люди, — все это мешало (тушению пожара). И часто, в то время как бежавшие оглядывались назад, огонь охватывал их с боков и спереди; а если они ускользали от него в соседние улицы, то, после того как и эти загорались, они бежали в улицы, которые (сначала) казались им далекими, но находили и эти последние в таком же положении. Наконец, не зная, куда следует направиться, они наполняют дороги, ложатся по полям; некоторые погибли, потеряв все имущество, лишившись даже дневного пропитания; другие хотя и могли спастись, погибли из-за любви к родным, которых не могли вырвать (из огня). И никто не смел останавливать огня, так как то и дело раздавались угрозы людей, которые запрещали тушить его, и так как другие открыто бросали факелы, громко крича, что они это делают не по своей воле, — для того ли, чтоб беспрепятственнее производить грабеж, или по приказанию».

«Impetu pervagatum incendium plana primum, deinde in editta assurgeris et rursum inferiora populando, anteiit remedia velocitate mali, et obnoxia urbe artis itineribus hucque et illuc flexis, atque enormibus vicis, qualis vetus Roma fuit Ad hoc lamenta pavantium feminarum, fessa senum ac rudis pueritiae aetas, quiique sibi, quique aliis consulebant, diurni trahunt invalidos aut opperiuntur, pars morans, pars festinans, cuneta impediebant: et saepe, dum in tergum respectant, lateribus aut fronte circumveniebantur; vel, si in proxima evaserant, illis quoque igni correptis, etiam quae longinqua crediderant in eodem casu reperiebantur. Postremo, quid vitarent, quadam, amissis omnibus fortunis, diurni quoque victus, alii caritate suorum, quos eripere nequiverant, quamvis patente effugio, interiere. Nec quisquam defendere audebat, crebris multorum minis restinguere prohibentium, et quia alii palam faces jaciebant, atque esse sibi auctorem vociferabantur; cive ut raptus licentius exercerent, seu jussu».

Когда вспыхнул пожар, Нерон находился в Анциуме. Он возвратился в столицу только к моменту, когда огонь приблизился уже к его резиденции (Domus Transitoria). Невозможно было спасти хоть что-нибудь из пламени. Императорские дворцы на Палатине и под Палатином, в том числе и Domus Transitoria, со всеми службами, прилегающий квартал, — все было поглощено огнем. Опоздание это не понравилось. Нашли, что Нерон не особенно стремится спасать свои угодья, и это заронило в смущенное общество семя подозрений, которыми воспользовались политические враги Цезаря, чтобы раздуть их в злую молву, весьма опасную для Нерона. Величественный ужас зрелища привел Нерона в пиитический восторг. И вот — сложился рассказ, будто он любовался пожаром с высокой башни в Меценатовых садах и, в театральном костюме Апполона Кифарэда, с венком на голове, с лирой в руках, воспевал, трогательным складом античной элегии, такую же огненную смерть великого города — гибель и плен священного Илиона. А затем загудел по Риму слух еще более отвратительный: будто Рим и горел-то оттого, что Цезарю угодно было полюбоваться грандиозным пожаром и — то ли приказал, то ли его клевреты сами вздумали угостить его величество таким редкостным сюрпризом, но Рим был подожжен несомненно Цезарю в угоду и к его совершенному удовольствию.

Насколько справедлива эта легенда, опять-таки — девятнадцативековой спор между учеными разных эпох и народов. В настоящее время большинство исследователей склонно считать ее за миф.

Ниже я приведу наиболее выразительные мнения за и против, а покуда ограничусь лишь замечанием, что в последние два десятилетия вопрос этот опять возгорелся довольно ярким литературным пожаром и обсуждается с большей страстностью. Особенно в странах латинских и католических. Автор исполинского труда о пожаре 64 года, Аттилио Профумо (Attilio Profumo, «Le fonti ed i tempi dello incendio Neroniano», Roma 1905. In 40°. Pp. X — 7481), откровенно приписывает это новое пробуждение давнего вопроса — роману Сенкевича «упавшему, как искра в пороховой погреб». Гаэтано Негри и проф. Карло Паскаль выпустили в 1899—1900 гг. каждый по книге об отношениях Нерона и Неронова века к первым христианам, при чем Карло Паскаль критиковал христианские легенды с особенной резкостью, — может быть, пожалуй, и в самом деле уж слишком далеко зашедшего, — отрицания. Католическая пресса забушевала. Запылала полемика. Кроме нескольких статей в клерикальных журналах («Nuovo Bulletino di Archeologia Cristiana» и «Civilta Cattolica»), особенное внимание привлекла, справа, брошюра «Difesa dei primi Cristiani e Martiri di Roma, accusati di avere incendieta la Citta». («Защита первых христиан от обвинения, будто они подожгли город»), подписанная псевдонимом Vindex. Словом, в Италии заварилась такая же каша, как в конце восьмидесятых и в начале девяностых годов, в русском богословско-историческом мирке из-за соприкасавшейся с той же темой публичной лекцией проф. Кулаковского о взаимных отношениях между Римской империей и первым христианством. Но в латинских странах движение, конечно, должно было обостриться страстной ревностью католического консерватизма, для которого загадки первого христианского века тесно связаны с вопросами папской власти, а, с противоположной стороны, такой же страстной тенденцией нанести новый разрушительный удар в самый корень ненавистных клерикальных преданий. Полемика распространилась за пределы Италии: во Франции в ней приняли участие такие силы, как Гастон Буассье и Аллар, а в Италии в 1904 году нового масла в огонь подлили Г. Ферреро и Р. Оттоленги... Результатом этого страшного исторического возбуждения явился вышеупомянутый колоссальный труд Аттилио Профумо. Он тоже стоит на католической точке зрения и, при огромной специальной эрудиции своей, мог бы быть сильным ее защитником, если бы хоть у кого-нибудь, кроме специалистов же, хватило терпения прочитать порожденное им чудовище мелочной, придирчивой, но близорукой критики, — увы! по добросовестности своей, весьма часто приводящей читателя к выводам, совершенно противоположным тем, на которые пытается направить предвзятая тенденция Профумо, мало даровитого литературно и потому очень неловкого в полемических приемах.

Попробуем рассмотреть легенду, выдвинутую против Нерона, расчленив обвинение на составные его части. Прежде всего, в том числе, испытаем так любезный стихотворцам, живописцам, композиторам и певцам демонически эффектный миф о Нероне-Кифарэде, поющем, под пожарным заревом родного города, гибель Трои. Из историков, сравнительно близких к эпохе события, важнейший — Тацит (55?—122?) — не настаивает на основательности легенды и приводит ее лишь по добросовестности летописца, как слух народный, и с большими ограничениями. По Тациту, щедроты, которыми Нерон после пожара осыпал погорельцев, не произвели ожидаемого доброго впечатления, «потому что толковали в народе, будто в самый разгар пожара Нерон выступил на домашнем театре и пел о погибели Трои, сравнивая настоящее бедствие с этим древним несчастием». («Quia pervaserat rumor ipso tempore flagntis Urbis inisse eum domesticam et cecinisse Troianum excidium, praesentia mala vetustis adsimulantem»). От домашнего театра до башни Мецената — огромное расстояние! «На домашнем театре» Нерон мог выступить как будто только в Анциуме, что крайне сомнительно: когда бы он успел? Последующие повествователи, Светоний (в половине II века) и Дион Кассий (в конце II века и первой четверти III), переносят сцену в горящий Рим, но противоречат друг другу в указаниях места действия: один помещает Нерона с лирой на Эсквилин, другой — на Палатин. Ренан считает источником анекдота поэму «Troica», которую Нерон сочинил и декламировал публично на играх своих, именно в следующем году, равно как и поэму Лукана «Catacausmos Iliacos», сочиненную около того же времени. Неловкость некоторых намеков в стихах Лукана и, в особенности, бестактное выступление самого Нерона с подобной темой, полной мучительных аналогий с только что пережитой современностью, должны были поразить многих; стали искать заднего смысла — и, как водится, задним же числом, сочинили сплетню. Чья-нибудь злая острота по адресу державного поэта-декламатора, — что «вот-де цезарь Нерон играет на лире на развалинах отечества», — полюбилась массе и разрослась в анекдот. Так ведь и всегда в основу легенды ложится крупинка истины — настоящее слово, настоящее чувство, искаженные применительно к времени, обстоятельствам, требованиям и вкусам, симпатиям и антипатиям современников. Нерон мог петь на развалинах искусства, patriae minis, по картинному словцу Тацита, — отсюда сложилась легенда, что он и пел. Сочинение поэмы «Troica» отнесли к дням катастрофы. Те, кто, как Тацит, знали, что в начале пожара Нерон был в Анциуме, предложили — для большего вероятия легенды, — что он пел на домашнем театре. Кто не знал о том, — перенес историйку в Рим, при чем для красоты слога и театрального эффекта заставил Нерона не только нарядиться кифарэдом, но еще и влезть на башню Мецената. Что это за башня Мецената, неизвестно. Она показывается в истории как будто нарочно только для того, чтобы Нерон на нее влез во время пожара и компрометировал себя артистическим скандалом, как истый «человек на башне». Во всяком случае, это и не так называемая Аудитория (Концертный зал) Мецената, и не та башня, которою теперь показывают на Эсквилине за Меценатову. Эта последняя — даже и не античной стройки, а просто сторожевая вышка средних веков воздвигнутая Каэтанами. Чтобы помирить противоречие «домашней сцены» (Тацит) с Меценатовой башней (Светоний) или террасой палатинского дворца (Дион), который, к слову сказать, при приезде Нерона из Анциума в Рим уже пылал, Аттилио Профумо придумал для Нерона возможность найти домашнюю сцену в каком-нибудь увеселительном дворце, в одном из принадлежавших ему садов, нетронутых пожаром. Такой дворец и надо видеть в пресловутой Меценатовой башне (turris): это — для Аттилио Профумо — тот самый «высокий дом» (alta domus) покойного Мецената, друга Августа, о котором говорит Гораций в IX оде «Эподов»…

Поделиться с друзьями: