Звезда перед рассветом
Шрифт:
Старый профессор раскинул руки, и в этом театральном жесте не оказалось ничего нелепого или пафосного. Весь голубой зал самым уютным образом поместился в его объятья – а затем и вся усадьба, с ее гостиными, каморами и кладовыми, пропахшими копченым окороком, медом и перцем, с деревянными лестницами, крытыми галерейками и тупичками… потом и сад, и аллея к дороге, потрескавшиеся вазоны, в которых Филимон каждую весну высаживал петуньи и анютины глазки… луга за Удольем, мелкие камешки на дне Сазанки, древние ели в лесу, избушка колдуньи Липы, родник…
Первым, что услышал Александр, на несколько мгновений остановившись в коридоре перед дверью отведенных Юлии покоев, было его собственное имя:
– Да Алексан Васильич у нас…
– А что же Александр Васильевич…?
Оживленно обсуждали его персону двое: Юлия и Настя. Настя причесывала Юлию, полный рот шпилек не мешал ей делиться с давно знакомой и явно весьма заинтересованной барыней пикантными подробностями усадебной жизни. Не сказать, чтоб Александру это особенно понравилось. «Надо будет поговорить с Настей, – постановил он и внезапно сообразил, что уже очень давно с горничной, которую как-никак видел в доме каждый день, не обменивался даже парой фраз. – Надо поговорить!» – окончательно решил Кантакузин, входя в комнату.
Герман лежал в старой, качающейся на полукруглых деревянных полозьях кроватке, которую специально принесли с чердака. Возможно, в этой кроватке когда-то спала Люба.
Атя и Ботя, склонившись над кроваткой, щекотали Герману пятки и одновременно совали ему в обе руки красные
– Ох и страхолюдина же он! – почти с восхищением сказала Атя брату. – Почище, чем наш Володька был…
– Да ну тебя, малыш, как малыш, – Ботя пожал круглыми плечами. – Дай-ка лучше мне кружку, да головку ему придержи. Пора уж ему ту травку давать, что Липа велела. Мы и дадим, а то у Тамары руки дрожат, а матери-то с кормилицей и дела нет… Ну-ка, Герман, пастеньку-то откроем… – Ботя двумя пальцами нажал на щечки ребенка и ловко сунул десертную ложку с отваром в рефлекторно раскрывшийся ротик.
– Эка у тебя выходит! – удивилась Атя. – Мы с Олей намедни совали, совали, всего его перегваздали… Где это ты наловчился?
– Ежиков выкармливал, – объяснил Ботя. – Помнишь, у меня о том годе целый выводок в кладовке зимовал?
– Помню-помню, – усмехнулась Атя. – Володька с Агафоном, как кто их обидит, так тому в сапоги – твоих ежей. У Фрола раз чуть родимчик не приключился… ветеринар его потом настойкой для телящихся коров отпаивал…
Рядом с кроваткой на табурете сидела Тамара и из разноцветных катушечных ниток вязала крохотный чулочек. Капочка и Оля с интересом наблюдали за ее работой.
– Тамарочка, а моей кукле Варе ты такие можешь связать? – спросила Капочка. – А нашей Варечке?
– А если накрахмалить? – спросила Оля.
– Свяжу непременно, – отвечала Тамара. – А с крахмалом – ты права, детонька! – можно такие салфеточки прозрачные делать для господской услады или на продажу, только стирать их надо, на основу подшивая…
– Александр, милый, – отослав Настю и значительно понизив голос, сказала Юлия. – Я тебя просить хочу… Знаю, что это нехорошо даже, как мы здесь в гостях, но все же… Нельзя ли всех этих ваших детей… ну… как-нибудь убрать отсюда? Понимаешь, они ходят почти непрерывно – один за другим, вроде с Германом заниматься, от маленьких совсем до почти взрослой девушки (вон она и сейчас там стоит) – кто-то песни поет, какие-то ужасно тоскливые, крестьянские совершенно, кто-то игрушки тащит, старые, обмусоленные, высокий такой, чернявый мальчик целое представление показывал, Тамара так смеялась, что ей потом с сердцем плохо стало… и… ты только не обижайся, Алекс, но у них у всех ухватки какие-то дикарски-примитивные, как будто они вовсе никакого воспитания не получили. Я даже не могу разобрать, кто из них ваши с Любой дети, а кто – так… Один маленький мальчик влез другому на закорки и начал как-то над Германом руками водить. Я его спрашиваю: что ты делаешь? Он молчит, только глаза закатывает, как безумный, а другой за него отвечает: «Не мешай ему, он взаправду колдует, чтобы Германчик поправился!»
– Это должно быть, Владимир с Агафоном, – ухмыльнулся Александр. – Надо же, договорились как-то промеж собой, обычно-то они воюют…
– Алекс, я даже испугалась тогда, честное слово! У этого Владимира такое странное лицо, не менее странное, чем у Германа… Ты знаешь, я, в сущности, не люблю детей, и от всего этого очень устаю…
– Тут, Юленька, так. Прогнать всю эту усадебную свору решительно невозможно. Если уж они чего решили, то ты их – за дверь, а они – в окно. Еще скажи спасибо, что они приходят без своих собак, кошек, птиц, лошадей…
– Чего мне здесь, в комнате не хватало, так это лошади, – нервно рассмеялась Юлия. – По счастью, она здесь просто не поместится. Кстати, один раз девочка действительно принесла котенка и хотела его Герману в кроватку пустить, но тут уж Тамара воспротивилась и прогнала ее…
– Лошадки у них маленькие, пони, и я несколько раз заставал их в доме… Но мы можем сделать вот что: отселим Германа с Тамарой и кормилицей, и пусть тогда дети навещают его столько, сколько им заблагорассудится. Или ты станешь все время тревожиться?
– Это было бы чудесно, Алекс… – сказала Юлия и мечтательно прикрыла глаза.
Он проводил с ней все дни. Казалось, вернулась юность – они понимали друг друга с полуслова, читали вслух, гуляли по парку рука об руку, катались верхом. Часто говорили о пропавшем без вести Максимилиане, один раз, преодолевая себя, даже съездили к его родителям в Пески. Скучали во время визита показательно: чай отдавал веником, печенье – жучками, прожекты Антона Михайловича – позапрошлым веком, портреты Макса со стен глядели упреком, новая сказка, которую читала им Софья Александровна, показалась просто жуткой. «Ею только детей пугать!» – прошептал Алекс Юлии.
На обратном пути дурачились как дети: соскочили в поле с саней, хохотали, кидались снежками, потом роняли друг друга с дороги в рыхлый белый снег. Поднимались, протягивая руки, снова падали, уже в объятия друг друга, целовались, как будто пили золотистое холодное вино.
Он проводил с ней все дни. Но по ночам она ждала его напрасно. Спросить – не решалась, ее не учили спрашивать о таком.
Злые ночные слезы впитывались в подушку, а слово все время вертелось на языке. Однажды оно не удержалось там и – упало.
Настя вынула шпильки изо рта, аккуратно положила их на столик.
– Да вы не гадайте, Юлия Борисовна, – спокойно сказала она. – Алексан Васильич ко мне ходит. Давно уж не ходил, постарела я, сами видите, а нынче – снова здорово. А к вам-то его всегда тянуло, оно любому заметно было, да он не решается теперь, видать, боится, как бы конфуза не вышло, со мной-то оно всяко привычнее…
– Какого конфуза?! – не удержалась Юлия.
В свои 35 лет, являясь свету замужней женщиной и матерью трехмесячного сына, княгиня была осведомлена об устройстве половой жизни мужчин и женщин намного меньше, чем одиннадцатилетняя Атя и даже состоящая у нее в конфидентках Капочка.
– Ох-хо-хонюшки! – вздохнула Настя и принялась, как умела, объяснять.
Глава 30.
В которой Аркадий Арабажин описывает газовую атаку, игру «вшанка» и прочие детали фронтового быта
Война, как хронический, периодически обостряющийся, массовый психоз человечества… Так было у Адама в лекции или я выдумал это сам?
У России в этой войне нет целей, только потери. А может ли вообще быть цель – у войны? Убить «лишних» людей? Когда-то я читал об этом, уже не помню где. Наверняка тот, кто писал, сидел в полутемном кабинете за широким столом с обтянутой кожей поверхностью, смотрел на дрожащий огонек лампы или свечи, на свои высохшие пальцы с пером и чувствовал себя никому не нужным…
К четырнадцатому году все устали от тревожного ожидания. Звали бурю? Звали, не отпирайтесь. И я звал, со всеми. Глас услышан. И вот – явилась война. Теперь что же?
Я – Знахарь. Меня боятся, ненавидят, мною восхищаются. Необыкновенно странно для меня быть объектом такого сильного чувствования. Мой недостаток: я боюсь чувств. Своих и чужих. Любых.
Наверное, поэтому я здесь.
Падает медленный белый снег. По улицам городка под большими черными зонтиками ходят евреи в длинных пальто и черных шляпах. Я никогда не курил, а теперь курю – отсыревшие кисловатые папиросы. Заглядываю в окна, тянет, как гвоздь магнитным камнем, хочется увидеть обычную жизнь. Но ее нет. Впрочем, кое-где, как в мирное время, пылает из-за оконных стекол герань.
Стреляют – далеко или близко – почти непрерывно. При каждом орудийном ударе где-то наверху звякает церковный колокол.
После артподготовки на поле боя часть солдат временно сходит с ума – они бегут и кричат, не разбирая дороги. Иногда их расстреливают свои, как дезертиров. Они не дезертиры, это просто шок – человеческий мозг не приспособлен для современного ведения войны. Приспособится?
Окопы часто роются наспех. Удержим ли эту позицию? Отступление вызывает злость и желание отомстить врагу только вначале, потом – тупая апатия. Колючая проволока в больших мотках лежит на земле. Все смертельно хотят спать. Я тоже. Интуиция? Какие-то смутные, не вышедшие в сознание наблюдения и обобщения, когда уже в сумерках я осматривал в трофейный бинокль позиции немцев? Я заставляю солдат моего взвода собрать хворост, сложить его большими кучами, придавить крест накрест столбами, приготовленными саперами для опор ограждений. Рядом кладем подгнившую солому с разрушенной кровли, обливаем ее водой из вонючего полупересохшего болотца. Солдаты, ворча, подчиняются. Если Знахарь говорит, значит, надо делать. Иначе – себе дороже. Справа и слева от нас все уже спят в окопах и землянках. Прапорщикам Галиулину и Мануйлову по 22 года. Бородатые солдаты называют их «внучками» и воруют у них папиросы и конфеты. Галиулин уже почти полтора года на фронте. У него четыре ордена, два ранения и одна реактивная психопатия. Иногда ночью он выскакивает из землянки в одном белье и начинает из пистолета палить в небо, видя там несуществующие самолеты. Тогда ординарец или кто-то из подвернувшихся солдат обливают его грязной водой из ведра и плотно заворачивают в одеяло. Галиулин стихает, а утром помнит все так, как будто видел фильму в синематографе. Его давно надо отправить в тыл и лечить. Я мог бы это устроить. Галиулин угощает меня консервами и папиросами из офицерского пайка и почти униженно умоляет этого не делать: он уверен, что жить в тылу уже не сможет. Кажется, он прав. Сколько таких Галиулиных по обе стороны фронта?
Численность только русской армии чудовищна. 15 миллионов мобилизованных!
Мой сон в ту ночь бежал. Сижу, пишу при свете заранее припасенной свечи. Письмо от никого в никуда? (Арабажина нет на свете, он никому писать не может, а у Знахаря во внешнем мире просто нет знакомцев-адресатов). Дневник?
Справа в окопах какой-то шум, топот, звяканье котелков… Немцы? Нет криков, нет выстрелов. И вдруг – сладкая удушливая волна. Соображаю мгновенно и первое желание – заорать во всю глотку. Давлю его, потому что понимаю прекрасно: один вопль с сопровождающим его гиперкомпенсационным вдохом, и дальше я уж никому ничем пригодиться не сумею. Затаив дыхание, нащупываю маску и пузырек в кармане шинели. Прежде, чем натянул, слышу дикий крик справа: «Га-азы! Ма-аски-и!» Кричит, кажется, Мануйлов. У офицеров противогазы Зелинского-Кумманта, но в них нельзя кричать. Мальчишка!
Зажигаю дымовую шашку, бросаю на пол, выскакиваю из окопа, оборачиваюсь влево, прижав к лицу мокрую маску, кричу: «Маски! Поджигай хворост по всей линии! Всем к кострам!»
Справа последовательно взлетают три красные ракеты.
Я поджигаю хворост у ближайшего ко мне костра, ложусь.
Газ поднимается теплом и дымом, уходит в тыл.
Рядом со мной, головами к костру, лежат солдаты моего взвода.
– «Каинов дым» – говорит один из них. Так называют отравляющие газы в «Памятке солдату», которую я недавно читал им вслух (в моем взводе треть солдат неграмотны, а «памятка» – почти две страницы текста)
– Знахарь, я пузырек потерял, а воды нет.
– Помочись на маску.
– Так вонять же будет.
– Вонючий, зато живой-здоровый. Потом отмоешься.
Смеются, зубы блестят сквозь бороды.
– Я маску потерял. Как все побежали, не знаю, куда она, стерва, подевалась.
– Держись костра, если придется уйти, бери с собой сырую солому, дыши через нее, поверх замотай голову полотенцем, башлыком.
Когда рассвело, стало видно, как идут газы. Не сплошной стеной, а разорванными клубами. Каждый участок шириной восемь-десять сажен. Из желтого клуба, как черные шевелящиеся гидры, торчат ветви деревьев.
Ветерок тихий, газ движется медленно.
Отойдешь вправо или влево – и газ пройдет мимо. Уже не страшно и солдаты сразу начинают дурачиться: смеются, толкают друг друга в клубы газа.
В бинокль видно, как немцы выпускают газ. Зрелище мерзкое. По-видимому, это вижу не только я.
– Ого-онь! – орет неуемный Галиулин.
Стрелков мало. Я вижу мертвых людей и людей, корчащихся от рвоты. На тряпках, которые они прижимают к лицу, алая кровь.
У немцев на позициях играют рожки – отбой газовой атаки.
Несколько солдат с непокрытыми головами стоят над мертвым Мануйловым. «Как же это ты, внучек?!» – бормочет кто-то. Рядом валяется на земле, рыдает и царапает землю ногтями молодой солдатик из недоучившихся студентов – Мануйлов отдал ему свой противогаз.
– Когда же кончится это издевательство над людьми?!! Где Бог? Где Бог, я вас спрашиваю?!! – кто-то кричит и топчет свою шапку. Прочие выжившие даже не оборачиваются в его сторону.
– Не ходить за водой на болото! Там в низине – газ! Воду из реки и колодца – обязательно кипятить или отстаивать несколько часов! Она отравлена! – мой голос похож на лай злой собаки, я сам это слышу.
Сейчас в лазарете будет много работы. Помощь Знахаря понадобится там. Иду медленно, иногда останавливаюсь кашлять: мокрые маски – редкостное дерьмо, но хорошо, что есть хотя бы они.
Трава вдоль дороги местами пожелтела, клеверное поле погибло. На дороге валяются мертвые воробьи, среди них – жаворонок. Зачем-то поднимаю его, отношу и укладываю на выкаченный с поля камень. Маленькое тельце еще не успело остыть, клювик раскрыт.
Над лазаретом развевается большой флаг с красным крестом.
Рядом, за забором – артиллерийский склад. Командиры надеются, что немцы не будут кидать бомбы в лазарет. Я-то еще из прошлой жизни знаю, что надеются напрасно. Кто кого обманет.
Снарядов теперь достаточно. Но воевать уже никто не хочет.
Часть персонифицированных во мне страхов не имеет ко мне никакого отношения. Страх смерти – в основе всего.
Люди так быстро наклоняют головы, уворачиваясь от пули или пугаясь взрыва, что сами ломают себе шейные позвонки и умирают. (Исторический факт, впервые документально зафиксированный медиками именно в Первую мировую войну – прим. авт.)
Я придумал, как лечить истерические параличи. Говорят, моя методика распространилась по всему фронту. Проще простого: практика по хирургии на четвертом курсе. Эфирный наркоз, первый этап – возбуждение. Начинает брыкаться ногами. Здоров, готов в строй, в атаку.
Меня ненавидят, один раз даже караулили, пытались убить или покалечить. Вестовой покойного Мануйлова вовремя предупредил.
Как дети. Когда нет боя и смерти – играют.
Солдатская игра «вшанка». Берут кусок фанеры, чертят на нем круг углем. Делают ставки. Каждый снимает с себя вошь, сажает ее в центр круга. Чья вошь первой выползла за круг – тот и победитель.
«Куда смотрит Бог?!»
Бог никуда не смотрит. Его нет. Закончить войну могут только сами люди.