...И никто по мне не заплачет
Шрифт:
В таком доме, как этот на Мондштрассе, живут, конечно, и бесцветные скучные люди. К ним принадлежал жестянщик Блетш со своей незначительной, глуповатой женой. И Куглеры были точь-в-точь такие же. Не судачили и не дрались, а тихо дожидались, покуда закруглится второе тысячелетие. До этого было уже недалеко.
Самым приметным из жильцов второго этажа был точильщик Вивиани. Луиджи Вивиани, правнук венецианского дворянина, которого папа римский прогнал из его дворца у Ponte de Rialto[1]. Так рассказывал Луиджи и сам иногда в это верил. Все другие на первом этаже, включая его собственную жену, полагали, однако, что Луиджи просто-напросто потомок одного из многочисленных рабочих, тридцать лет назад приходивших с солнечного юга, чтобы месить баварскую глину и делать кирпичи. Вивиани, собственно, не был профессиональным точильщиком. Ножницы он точил, когда оставался без работы, что иногда случалось. В настоящее время он работал у вулканизатора, помогая
Но поскольку итоговая сумма красоты, интеллекта, обаяния, успеха, счастья, восприимчивости, силы, болезни и прочих двух дюжин факторов, определяющих жизнь, у всех людей более или менее одинакова, то Вивиани, не будучи красив, был весьма неглуп. Когда взгляд его маленьких черных глазок, похожих на дырочки в штепсельной розетке, и его мозг, весом не меньше кило семисот граммов, обострялись швабской сивухой, он отчетливо понимал, что все на свете суета сует. В такие дни по дороге домой он останавливался в подворотне, где были сложены пивные бочки ресторана «Старые времена», и ставил ногу на самую маленькую из них. В этой позе, прислонившись узкой сутулой спиной к стене, он произносил свои знаменитые речи. Двое-трое ребят, среди них неизменно бритоголовый Балтазар Гиммельрейх, слушали его, и обычно еще полоумный Клинг. Если домовое информационное агентство функционировало в интересах Вивиани, то являлась пухленькая дочурка точильщика Лючия и за руку уводила подворотного Ницше домой, к мамочке.
Брак Вивиани слыл самым счастливым в доме. Верно потому, что жена была покорна ему покорностью, которая теперь встречается разве что в Марокко, где женщины будто бы идут на пятьдесят метров впереди мужчин, чтобы, если суждено, первыми вступить на заминированное поле.
Жилец слева от Вивиани звался Цирфус. И вот уже два года как этот Михаэль Цирфус, лежа в шезлонге на балконе, выкашливал свою почтово-чиновничью жизнь. С тех пор хозяйкой квартиры считалась Фанни Цирфус со своей бледной, всегда несколько влажной дочуркой Гертрудой. Михаэль кашлял давно, и кашлял так, что казалось, кто-то постукивает по треснутой глиняной миске. Выкашлянное из груди почтовый чиновник сплевывал в стеклянную трубочку; потом ее тщательно запрятывали в деревянный ящичек и отправляли в лабораторию на исследование. Многочисленные студенты рассматривали мокроту господина Цирфуса и удивлялись, как это все еще жив человек с легионами туберкулезных бацилл в легком.
Когда кашель Михаэля сделался еще глубже и он стал изводить в день уже до десятка носовых платков, к нему пришел пастор. Но господин Цирфус высвободил из-под одеял свою потную руку, сжал ее в злобный кулачок и погрозил духовному отцу. Тот ушел, и на лице его было написано, что в горних инстанциях он ничего хорошего о Михаэле не скажет.
Два дня спустя Рупп меньшой, мурлыкая что-то себе под нос, прыгал вверх по лестнице. На площадке первого этажа окно было открыто, и мальчонка увидал господина Цирфуса, сидящего в шезлонге. Он громко с ним поздоровался, раз и еще раз, потому что в ответ не последовало привычного кивка. Тогда, почти что лежа на подоконнике, он достал из кармана несколько зеленых шариков бузины. Затем вытащил пучок пастеризованной соломки, заткнутый за лямки штанов, зарядил одну малюсенькую трубочку шариками и выстрелил в дремавшего почтовика. Уже второй выстрел попал в цель. Точнее, в висок человека на балконе. И удивление мертвеца словно бы еще возросло. Рупп меньшой в мгновение ока понял, что стрелял по трупу, хотя видел труп первый раз в жизни. Он взвизгнул и сквозь штанишки в елочку смочил лестницу. Когда мать ему открыла, мальчик, скрестив ноги, стоял на кокосовой циновке, согнувшись в три погибели, и только твердил, лязгая зубами: «Никогда больше не буду!»
Словно это он отправил на тот свет почтовика.
И тут же фрау Рупп напугал младенческий крик о помощи, который испустила фрау Цирфус. Михаэля увезли в тот же вечер. Все столпились у ворот. Сидония Душке, слабоумный Клинг, трое гиммельрейховских ребят, бледные и обритые наголо, трамвайщик Кестл в национальном костюме с дубовыми листьями и господин Герлих, который зацепил
крюком тяжелую входную дверь, чтобы свободнее было пройти тем, кто нес гроб. Отсутствовали только Луиджи Вивиани (он хлестал швабскую водку), задавака Диммер, озлобленный Юнгфердорбен и агент Кампф. Полуслепая старуха Кни сказала своему внуку Леонарду: «Запомни-ка, если похоронная машина едет тебе навстречу, значит, в доме скоро кто-нибудь умрет, если едет от тебя, это хорошо, зацапает кого-нибудь другого».Из-за угла, который медленно объезжала черная машина, выскочил на роликах мальчонка-невеличка, обитавший в соседнем доме, и уцепился за дверные шарниры. Грохот его дешевых железных роликов слышался еще долго, покуда машина мертвецов не покатила очень быстро. Тут ему пришлось отцепиться.
«Бартоломеус Уикер» — возвещала третья дверная дощечка на первом этаже. Она походила на билет, выбрасываемый автоматом на вокзалах. Уикер был сборщиком металлического лома и тряпья. Характерным в нем были длинные руки, свисавшие много ниже заплат на коленках его вельветовых штанов. Они напоминали щупальца водолаза. Загребущие руки Бартоломеуса потому и были близки к земле, чтобы ему не очень наклоняться при собирании тряпья, бутылок и костей.
Мальчишки уже давно накликали грех на свои головы, крича вслед тряпичнику: «Все на свете, все на свете обращается во прах, лишь яйцо засело прочно на Уикера плечах». Это, собственно, даже не было правдой, потому что осмеянная голова по форме мало чем отличалась, скажем, от головы Бруннера или разъездного агента Кампфа. Но всякий раз, заслышав этот клич, Уикер останавливался, медленно поворачивал голову к мальчишке, кричавшему в данный момент, кивал, словно подтверждая «ты, мол, прав», и хихикающая усмешка ползла по его лицу. Можно было подумать: старик еще умеет радоваться. У мальчишек ныло в животе, и они старались держаться подальше от кривых щупалец тряпичника. И вот что случилось однажды.
Неподалеку от Мондштрассе на строительной площадке лежало шесть штук выбракованных паровозных котлов пригородной железной дороги; никто не знал, зачем и почему.
Играя в разбойников, мальчишки залезали через круглое верхнее отверстие труб, с другой стороны наглухо закрытых, во внутренность котла. Идеальное, хотя и не совсем приятное укрытие.
Итак, в среду под вечер (в школе занятий не было) шесть несовершеннолетних обитателей Мондштрассе забрались в ржавое брюхо котла. Это были Каспар и Мельхиор, старшие сыновья обойщика, Леонард Кни, Рупп меньшой, упрямый отпрыск трамвайщика Кестла и, наконец, Марилли Коземунд. Водила Лючия, дочка точильщика.
Прижав колени к подбородку (в трубе было тесновато), все шестеро скрючились в три погибели. Послышались тихие шаги. Марилли успела только сказать: «Ш-ш-ш!», как во входной люк просунулась длинная волосатая рука. И тут же девочку ухватили осторожные щупальца и легко, пружинисто, словно червяка на конце лесы, "вытащили из отверстия. Первое, что она увидела, были клыки Барто-ломеуса Уикера и его мягкая улыбка. Затем он, словно бы и ласково, ухватил ее за легкий красноватый пух на висках, там, где стремительно округляется ушная раковина, и стал тянуть кверху, молча, с улыбкой, но так, что под конец в землю упирались уже только кончики пальцев ее правой ноги. Верная своим склонностям, малютка заорала до того громко, что ржавчина посыпалась с котла, затем вдруг почувствовала, что свободна, и пустилась наутек. На углу возле гидранта она остановилась, и, когда заметила бритую голову и плечи Мельхиора, появившиеся из отверстия котла, мурашки пробежали у нее по коже.
Тряпичник расправлялся с мальчишками при помощи бледно-зеленого ивового прута. Безмолвно, улыбчиво, грозно. Непроглядный ужас меж тем царил в трубе. Последние минуты экипажа подлодки 47 вряд ли были страшнее. Только Наци, привыкший к горестям, оставался тверд и деловит. Кладбищенская тишина водворялась ровно на пять секунд, пока очередной преступник обеими руками потирал зудящие штаны и на согнутых ногах отходил в сторону. Волосатая рука гориллы пошарила — как бы половчее выудить Леонарда. Схваченный за вышитые лямки штанов, он артачился и цеплялся ногами. Когда рука-щупальца нагнула его над краем отверстия, Леонард, несмотря на отчаянный страх, отметил, что Уикер пахнет рыбой. Наверно, кильками, успел он подумать, прежде чем почувствовал первый удар.
Тряпичник тихонько отсчитывал удары — он стоял за справедливость. Каждому досталось двадцать пять «горяченьких». Всего он отвесил сто двадцать пять штук. Это было ровное число, осьмушка от тысячи. Уикер мыслил четвертушками, осьмушками и половинками.
Игнац Кестл тоже отнюдь не добровольно вылез из люка, на это у него храбрости недостало. Его очередь четвертая, сосчитал он и решил, что Уикер, конечно, уже малость притомится. Старый ведь человек! Значит, положение его, Игнаца, не из худших. Но тут тряпичника как раз и обозлила покорность, с которой маленький Кестл шел на казнь. Все рвение своего законсервированного бешенства он вложил в порку и вдруг испугался: чуть было не влепил лишний удар.