...И помни обо мне(Повесть об Иване Сухинове)
Шрифт:
Где они теперь — дорогие, бесценные, отчаянные?
Краска стыда залила его щеки, он вскочил на ноги и зашагал вдоль реки. Поглубже старался вдохнуть свежий ветер.
«Ты спрашиваешь, где твои братья? Они там, куда не приходят по доброй воле. Их сковали железом и бросили в темницы. Их ждет позор бесчестья. А ты, поклявшийся быть с ними до конца, беги и прячься. Если ты раб, Ваня, то и живи по-рабьи».
Сухинов усмехнулся и провел ладонью по горевшему лицу. Последний раз в рассеянности взглянул на тот берег. Блеклое солнце золотило поля и верхушки недалекого леса. Он поднял тощую торбу и зашагал прочь…
Вернулся в Кишинев, опустошенный, раздавленный, смертельно усталый.
«Спешу тебя уведомить, что еще, слава богу, жив и здоров и докудова счастлив, но без приюта и места…
P. S. Пожалуйста, любезный друг, не можно ли будет выпросить у батюшки денег, хотя рублей 50 или сколько можно будет; ибо ты сам знаешь мое теперешнее положение, что крайне нуждаюсь во всем, что даже остаюсь без дневного пропитания. Пожалейте обо мне…»
Сухинов опасался, что письмо перехватят, его и перехватили. Губернатору пришла в голову коварная мысль дать объявление о пятидесяти рублях, якобы пришедших на имя Сухинова, выманить голубчика из норы и схватить, когда он явится за «отцовскими» деньгами. Чиновник Рубанович, не теряя ни минуты времени, бросился в Дубоссары, как гончая, спущенная с цепи, и вскоре вышел на пристава Моисеева. Кольцо вокруг Сухинова сжималось, а он сидел в своей комнате, не запирая двери, безразличный ко всему на свете. Как-то хозяин к нему заглянул и, осторожно улыбаясь, сообщил, что ищут какого-то Сухинова, которому хотят вручить пятьдесят рублей.
— Интересно, — отозвался Сухинов. — Но это не меня ищут, к сожалению. А еще тому другому Сухинову ничего не желают вручить? Может, там не только пятьдесят рубликов, а чего-нибудь получше?
Хозяин ретировался. Он явно догадался, что его постоялец не тот, за кого выдает себя, и как будто даже хотел помочь ему.
Но Сухинов уже не нуждался ни в чьей помощи. Последние его дни на свободе были особенно тягостны. У него не было уверенности: нужна ли хоть одному человеку на свете его жертва, не следовало ли все же покинуть Россию? А если уж он остался, то не лучше ли, не достойнее ли покончить с собой? Сухинов не страшился смерти, но чувствовал отвращение, свойственное обыкновенно простым людям, к показному «красивому» уходу из жизни. Услышав о так невероятно скоро пришедших пятидесяти рублях, с которыми его разыскивают любезные чиновники, он мрачно усмехнулся. Он понял, что загнан и окружении ему стало легче.
Сухинов был из тех людей, которым невыносимее всего ожидание, а в решающие часы они сохраняют высокое присутствие духа.
Он как раз обедал в своей комнате, запивая булку водой, когда вошел полицмейстер и уставился на него в упор. Дюжий человек с лицом, похожим на топор.
Сухинов жевать не перестал, а только судорожно сглотнул. Они разглядывали друг друга под мерное движение челюстей Сухинова. Полицмейстер, не произнеся ни слова, удалился. Сухинов спокойно дообедал.
Ждать ему пришлось недолго. Вскоре появился генерал Желтухин, настороженный и настырный. За его спиной маячил полицмейстер, лицо его сияло предвкушением редкостной удачи.
— Кто вы, сударь? — спросил Желтухин.
— Тот, кто вам нужен, — поручик Черниговского полка Сухинов, — улыбнулся Иван Иванович. — Да вы не волнуйтесь, генерал, я больше убегать не стану… Какая нынче ранняя весна, вы не находите?
— Извольте следовать за мной!
— С удовольствием! — Через короткое время он был доставлен на гауптвахту, где ему заковали руки и ноги.
Оставшись один, Сухинов с хрустом потянулся и, довольный, приготовился обдумывать свое новое положение. С любопытством, осторожно он прислушивался к себе. Та великая ярость, которая давала ему силы убегать, скрываться и нападать, истаяла, отмерла.
Он был опустошен, как разом выплеснутый сосуд. В этом блаженном опустошении не было боли.«Хорошо, — подумал Сухинов. — Как хорошо! Наконец-то отдохну, высплюсь, а потом уж соображу, что делать дальше…»
Часть вторая
В ОКОВАХ
Пристав Кристич, сопровождавший Сухинова из Одессы в Могилев, был человек необузданных страстей. За участие в поимке поручика ему было обещано годовое жалованье. Деньги он собирался прокутить с жизнерадостной и аппетитной вдовой в Кишиневе. Вдова была к нему добра уже полгода, но постоянно требовала подтверждения любви в виде подарков. «Все прах и тлен, — думал Кристич, скача сбоку от телеги, на которой лежал закованный Сухинов. — Деньги, женщины, вино — в них ищет человек забвения, потому что боится открыть о себе правду. А правда в том, что вся наша жизнь есть тлен и прах».
Долгие годы прозябания на службе сделали Кристича в своем роде философом, и иногда его мысли принимали такой оборот, что, узнай о них начальство, Кристичу бы несдобровать. Однако даже заподозрить Кристича в чем-либо предосудительном казалось немыслимым, ибо в исполнении служебных обязанностей он проявлял завидное рвение, был крут и непреклонен.
Человек, лежащий на телеге то ли в забытьи, то ли без сознания, был ему любопытен.
«Ишь ты, — размышлял Кристич. — Взбунтовался голубчик. Против кого? Против самого царя-батюшки! Против железных устоев. А ну как удался бы бунт? Почему и нет? У этих не удался, у других удастся. Что же тогда будет? А будет тогда хаос и светопреставление».
Кристичу хотелось поговорить со злодеем, порасспрашивать. Скука его томила. Да и погода была под стать скуке, сырая, зябкая, промозглая. Кристич знал, что у пленного от желез открылись старые раны, и он, должно быть, терпит сильную боль. А вот поди ж ты, притворяется спящим.
— Эй ты! Чего спишь? Страшный суд проспишь! — гаркнул Кристич для потехи. Возчика и трех полицейских он не стеснялся, они для него были предметами неодушевленными. Сухинов открыл один глаз, в котором не было ни искры жизни. Это был тусклый, как бездна, глаз. Он на мгновение уперся в молодцеватого Кристича и снова закрылся. «Не спит! — подумал пристав с неожиданно нахлынувшей злобой. — Ишь ты! Форс держит».
— Моя бы воля, — громко продолжал он, — я бы таких, как ты, не на суды возил, а вешал на первом дереве. Сначала бы ухи им отрубал, а после уж вешал. Чтобы не вводили людишек в сомнение. Чего молчишь-то, эй?! С тобой говорят!
Сухинов открыл оба глаза, с трудом перевернулся на бок, подтянулся, лег поудобнее.
— Что вам угодно, сударь? — спросил звучным, неожиданно крепким голосом, с легкой усмешкой. Полицейскую душу Кристича эта усмешка резанула, как пощечина. Зато вторая, тайная часть его сознания поежилась от удовольствия. Он симпатизировал людям, которые в плачевном положении имели мужество дерзитъ. Это не значило, что он им потакал. Кристич давно никому не давал потачки и никого не боялся. Он и перед вышестоящими не привык заискивать, чем, видимо, и объяснялось его затянувшееся пребывание в приставах.
— Зря ерепенишься! — сказал он весело. — Двух дней не прошло, а ты вон еле живой валяешься. А что с тобой будет через два месяца, ты подумал? Впрочем, через два месяца тебя, скорее всего, уже не будет. Отмаешься.
Сухинову хотелось курить и пить. Все тело ныло, будто помятое жерновами. Особенно не давала покоя левая рука, дважды раненная, изрубленная саблей и простреленная. Он подсунул ее под себя, вроде так полегче.
— Не хочешь разговаривать, офицерик! — бесился Кристич. — Ну, подожди, заговоришь, да некому слушать будет. Кровавыми слезами умоешься. Узнаешь, как бунтовать.