...И помни обо мне(Повесть об Иване Сухинове)
Шрифт:
— Жарь! Так его! А ну, ходи веселее! — припрыгивал рядом прапорщик, в садистском упоении тиская ладони.
К вечеру арестовали всех. За Сухиновым пришли в восьмом часу. Отчаяние его в первую минуту было столь велико, что он не различал лиц тех, кто его арестовал. Он услышал торопливый стук сапог по дощатому полу, все сразу понял, и сознание его подернулось серой рябью. Тусклым пятном маячил перед ним Соловьев.
— Как же так, Ваня? Что же это?
Соловьеву он нашел в себе силы ответить:
— Судьба, Веня, судьба! Не вини меня строго, я иначе не мог.
Соловьева и Мозалевского заперли в их новой избе, выставили караул, а Сухинова отвели
— Что ж, все нам известно, Сухинов. Отпираться не имеет смысла. Попались, голубчики!
— Что именно вам известно, сударь? — равнодушно спросил Сухинов. В его груди подтаивали ледяные глыбы и подступали к горлу отвратительной сладкой тошнотой. Но внешне он владел собой вполне. Он даже улыбнулся деревянной улыбкой. Черниговцев в глазах двоился.
— Все ваши сообщники под замком, — ленивым голосом сообщил управляющий. — Вам угодно, я вижу, отпираться — это глупо.
— Какие сообщники? Вы о чем?
Черниговцев и прежде беседовал с Сухиновым и его товарищами. Он был до мозга костей верноподданным и, разумеется, не мог испытывать к бунтовщикам сочувствия. Но они вызывали в нем болезненное любопытство. Как это, думал он, дворяне могли решиться на такое немыслимое, чудовищное дело? Восстать противу существующего порядка, самого наилучшего, какой можно представить. Может быть, кто-то из заклятых тайных врагов отечества опутал их, пообещав великую награду? И вот теперь перед ним стоял один из самых опасных, черный человек, с черным ядовитым взглядом. Самое правильное было бы не беседовать с ним, а поскорее удавить на ближайшем суку.
— Хорошо, хорошо! — быстро произнес Черниговцев, боясь, что раздражение вызовет новый приступ боли. — Запирайтесь, сколько вам угодно. Придет время — разговоритесь. Глядите, не было бы поздно. Эй, кто там! В оковы подлеца, в карцер, под строжайший караул!
В сырой, темной конуре с земляным полом, снова в оковах, Сухинов лег на спину и закрыл глаза. Долго лежал неподвижно, стараясь ни о чем не думать, погруженный в дурное, слоистое полузабытье. Если бы он мог умереть сейчас, то умер бы беспечно, с великой благодарностью к избавительнице-смерти. Пещерная, первобытная тоска овладела всем его существом. Ему чудилось, что скованы не только его руки и ноги, зажата в тиски каждая клеточка его стонущего тела, а в голове под черепной коробкой устроили дикий шабаш серенькие, червеобразные чертенята с молоточками в руках. Они там приплясывают и скрежещут зубками, и с железным упорством, однообразно постукивая молоточками, пробиваются к ушам, и скоро начнут выпрыгивать оттуда. О боже! Как же их много, и как гнусно и тонко они пищат и причитают. Наверное, он все же потерял сознание и какое-то время отдыхал, потому что, очнувшись, почувствовал себя лучше и здоровее, хотя не сразу понял, где он и который час — день или ночь. Но мысли прояснились и текли плавно.
«Вот я уже окончательно проиграл, — думал Сухинов. — Теперь я растоптан и повержен во прах. Прости, Сергей Иванович, я сам во всем виноват. Не надо было ждать так долго. Но это судьба! И то, что было с тобой и с другими, — тоже судьба. Жаль, конечно, околевать бесславно и знать, что враг ликует, да пора смириться. Правда за нами, Сергей Иванович, и она себя не даст убить…»
Он не хотел думать о том, как раскрыли заговор, кто донес или проболтался, — сейчас это казалось маловажным. Другое его заботило — он понимал, что подозрение обязательно падет на его друзей — Соловьева и Мозалевского, невиновных и посторонних в этом деле. Даже напротив — предостерегавших его. Он, конечно, постарается их выгородить, но поверят ли ему? Вряд ли.
Ему принесли воду и хлеб.
Он попробовал пожевать корочку, но у нее был несъедобный костяной привкус — он ее выплюнул. От долгого лежания в сырости начал отекать правый бок и старые раны заныли. Боль он воспринимал с облегчением, ибо она была чем-то привычным, реальным, наводила на простые, обыкновенные мысли.Через день его вторично вызвали на допрос и устроили ему очную ставку с Голиковым. Допрос вели Черниговцев и Анисимов. Оба были настроены решительно.
— Надеюсь, Сухинов, у вас хватит ума не возражать против очевидности? — иронически поинтересовался Черниговцев.
— Против какой очевидности?
— А вот сейчас… — Он сделал знак дежурному, ввели Голикова. Он был неузнаваем, лицо — сплошной кровоподтек, один глаз закрылся под багровым веком, зато другой сверкал радостно и просветленно.
— Сухина, друг, гляди, как они надо мной потешились! Дорвались, поганцы, до живого мяса.
Анисимов на него враз окрысился, заревел, изматерился до пены изо рта.
— А ну, повтори, подлец, свои показания!
— Чего повторять! — засмеялся Голиков. — Они мне не верят, Сухина, что мы тебя хотели царем поставить. А чего особенного, верно? Мне бы грамоты поболе, я бы и сам не отказался.
— Молчать, мерзавец! — прорычал Черниговцев.
Павел Голиков увидел недоумение и осуждение во взгляде Сухинова, и его единственный глаз затуманился, потух.
— Никак, ты струхнул, Сухина? — спросил с упреком. — Неужели струхнул?
— Бояться мне нечего, Паша, только я не пойму, о чем ты? При чем тут его императорское величество?
— Вона как — не понимаешь? А я думал — все одно, гуртом отвечать веселее. Ну, твоя воля! — Он опустил голову и вроде бы потерял интерес к происходящему.
— Сухинов, не утягчайте свою участь! У нас не только признание Голикова. Вот, смотрите, вот, вот! — Черниговцев совал ему под нос исписанные листки, называл фамилии Моршакова, Шинкаренко, Глаухина, Колодина. С облегчением Сухинов отметил, что Василий Михайлов не признался. Или не схвачен. — Нам известно все, с подробностями. Ваши, так сказать, товарищи, видимо, разумнее вас. Они хотят жить.
Сухинов пожал плечами.
— Никак в толк не возьму, в чем именно вы меня хотите обвинить? Кто-нибудь меня оклеветал, что ли?
Черниговцев начал задыхаться от праведного возмущения, а резвый прапорщик подбежал к арестованному и замахнулся кулаком. Но не ударил. Он наткнулся на мертвенную усмешку Сухинова, и его словно парализовало.
— Не стоит, прапорщик! — сказал ему Сухинов, еле шевеля губами. — Держите себя в руках.
Анисимов вернулся к столу, почему-то приволакивая ногу. Зашептал на ухо Черниговцеву. Тот морщился, пыхтел.
— Люблю! — вдруг громко, счастливо воскликнул Голиков. — Ей-богу, полюбил тебя, Сухина! Эх, жаль, не пришлось вместе по Сибири погулять. А может, еще и придется, а? Где наша не пропадала!
Его выволокли из комнаты. С порога он крикнул:
— Прости, если что не так, Сухина!
— Бог простит!
Черниговцев переменил тактику. Он предложил Сухинову сесть, заговорил доверительным голосом.
— Буду с вами искренен, Сухинов. Я нисколько не разделяю ваших убеждений, и мне вас не жаль. Более того, мне кажется, что вред, который наносят нашему благонамеренному обществу люди, подобные вам, столь огромен, что любые наказания покажутся излишне мягкими. И все же, руководствуясь соображениями гуманности, я вам советую еще раз: не запирайтесь. Вы ведь знаете, какое положительное воздействие на судей оказывает искреннее раскаяние преступников. Могу вам обещать со своей стороны, что в случае вашей полной откровенности представлю дело в наивыгоднейшем для вас виде.