«...Ваш дядя и друг Соломон»
Шрифт:
Эти плащ-палатки я приобрел у армии его величества по таким бросовым ценам, что мог лишь гордиться. Но вот теплые носки не купил в достаточном количестве и предвидел по этому поводу дискуссии с Амалией. Но она-то думала о беседах со мной по-иному поводу.
В эти дождливые дни, естественно, центром кибуца был читальный зал. Пуэнсиана боролась с ветром, и оголенные ветви ее пытались выстоять. Рожковое дерево роняло тяжкие, как град, капли, кусты роз обессилено стелились по земле, торча обломанными ветками. Лишь кактус равнодушно выдерживал нападки ветра и ливня. Внутри зала было тепло и приятно, и не было свободного стула. Тогда не было у членов кибуца обогревателей, и в жилищах стоял жуткий холод. Единственно, что оставалось, – согреваться в постели. В зале же была керосиновая печка, и запах горящего керосина сушил горло, ноздри, глаза. Так в зале все пылало – печка, горло, нос, глаза, внутренности и, конечно же, споры. Об игре в шахматы нечего говорить. Воспламенение
Амалия, добрая душа, каждый вечер в ту зиму приходила первой в читальный зал. Одинока была, без мужа, без детей. Она открывала зал и наводила там порядок. Закатывала занавеси на окнах, складывала газеты, очищала от золы пепельницы и зажигала печку. Затем расставляла фигуры на шахматной доске и начинала играть сама с собой, время от времени поглядывая на двери.
Готовясь к игре, Амалия наряжалась в красивое платье, подаренное ей родственницей из Тель-Авива. Ни у одной девушки в кибуце не было своего платья, да еще из высококачественной шерсти, голубого с белым кружевным воротничком. По ее расчетам, и я должен был появляться вечером в зале, ибо тоже был одинок. Но я не приходил. У меня были свои грехи. Таким, к примеру, у меня был примус, который Элимелех собрал из частей старых примусов. Я также нашел видавший виды закопченный чайник. Примус нагревал мой малый барак, я экономил гроши, на которые приобретал чай и кофе, а иногда даже печенье и бутерброды. Было мне тепло и приятно в моем жилище и не тянуло в читальный зал. Сидел уютно за столом, вел финансовые расчеты кибуца, а затем читал книгу или газету. Да, у меня была своя газета. Уезжая в любое место, покупал по дороге газеты. Растягивался на постели, накрывшись плащ-палаткой его величества, примус горел, запах кофе щекотал ноздри, ветер бил по черепице и сотрясал стекла в окне. Мне был тепло и хорошо.
Амалия же в эти часы последней покидала читальный зал, замыкала дверь, выходила в одиночку в дождливую тьму, месила грязь резиновыми черными сапогами, прикрывая красивое свое платье шубой, шла, борясь с ветром и дождем. С волос ее стекали струи, глаза слезились от порывов сильного ветра. В бараке ее ожидал ужасный холод, от которого леденело всё тело, а ветер преследовал ее, посвистывая в многочисленных щелях, дождь выделывал дикую пляску на жестяной крыше. Амалия падала на постель, успокаивая дыхание, накрываясь мешковиной, такой же, как занавеси на окнах. И шкаф у постели был без дверцы, просто занавешен мешком от муки. И снились ей, вероятнее всего, сны о просторном и уютном доме с бетонными стенами, столом и стульями, шкафом с дверцами и даже с вентилятором – летом и печкой – зимой. В те дни она даже и мечтать не могла о чайнике, в котором кипятят чай или кофе, но мысли обо мне все же не давали ей покоя, и она начала преследовать меня, требуя объяснений, почему я не добыл достаточно носков. Только зашел я на вещевой склад в пятницу за сменой белья, как она набросилась на меня по поводу носков. Этого ей было недостаточно, она преследовала меня каждый вечер в столовой. И каждый полдень подстерегала меня, когда я возвращался из города, куда ездил по казначейским делам. Только вхожу в ворота, а она тут как тут. Оказывается, она тут по делу – в столярной и сапожной мастерских. А они – у ворот. Только возникла, и сразу:
«Соломон, я тебя спрашиваю, почему ты не покупаешь носки для членов кибуца? Они что, всю эту тяжкую зиму должны ходить без теплых носков? Ну, разве так можно, Соломон?»
«Можно».
Я убегал, и Амалия оставалась посреди двора с этим словом «Можно». Но понимала это слово вовсе не в том смысле, который я в него вкладывал.
Наступил вечер, время прихода Амалии в читальный зал, но она не пошла. Правда, надела праздничное свое платье, повязала голову голубым платком, закуталась в меховую свою шубу, сунула ноги в резиновые сапоги, взяла пару теплых носков, забытых кем-то из членов кибуца, и побежала в дождь по грязи, по мокрой траве лужайки у читального зала. Никто не видел ее. Зал был пуст. Все уединились в своих жилищах с детьми и женами, согревая себя играми, смехом, болтовней, лепетом малышей, кутаясь в одеяла. Добралась Амалия до моих дверей, постучала, и вот она – стоит в дверях. Я, как обычно, валяюсь в постели, примус Элимелеха горит в полную силу, в чайнике закипает вода. Я бросил на Амалию полный наивного удивления взгляд:
«Амалия, что-то случилось? Есть проблемы?»
«Есть», – сказала она.
«У всех они есть», – подумал я про себя.
Тут я собрался прочесть ей мораль, дескать, я не могу заниматься частными ее проблемами, ибо обязан заниматься проблемами всех членов кибуца. Но Амалия истолковала все это по-своему:
«Да не пришла я по поводу носков, я их просто тебе принесла», – и она швырнула пару теплых из отличной шерсти носков мне в постель. Стояла она у дверей, и краска медленно покрывала ее щеки.
«Пара носков?» – спросил я удивленно.
«Ну да».
«Что вдруг носки?»
«Потому что они согревают
ноги».«Но мне нет нужды их согревать».
«Еще как есть, Соломон, еще как».
Вероятно, долго бы длилась дискуссия по поводу носков между мной, лежащим в постели, и Амалией, стоящей у дверей. Но вдруг резкий порыв ветра ворвался в барак и погасил примус. Тут уж я повысил голос:
«Да закрой ты двери, Амалия. Не видишь, примус погас».
Дверь можно закрыть снаружи и изнутри. Как поняла Амалия мою просьбу, можно предугадать. Она и так уже много времени крутилась вокруг меня, пытаясь выбраться из мрачного прозябания своей жизни. И в ту ночь, когда дождь с тем же мрачным постоянством изливался ей на голову, поняла она, что ее преследования принесли плоды. Ну, а как же я истолковал то, что она закрыла двери изнутри? Скажу, положа руку на сердце, не глядел на суету Амалии в комнате, а не отрывал глаз от примуса, думал об Элимелехе, и постепенно перешел на мысли об Амалии, развивающиеся явно в поэтическом направлении:
«Нет женщины в мире, о которой можно было бы сказать – вот, само совершенство. Ведь совершенство редко в любой области. Много качеств есть у женщины, и не следует от нее требовать больше, чем можно. В женщине, которая бежит в ливень, навстречу ветру, обжигающему лицо, чтобы принести пару теплых носков тому, чьи ноги холодны, как лед, несомненно, скрыты определенные весьма достойные качества».
Я кивнул головой в сторону погасшего примуса. Но Амалия опять же истолковала мой жест по-своему, и на этот раз была права, абсолютно права, добрая моя душа, Амалия…
Прошли с тех пор годы. Не прошли – пролетели. Гора-то осталась такой же в своем явно дразнящем человека упрямстве, но подножье ее окольцевали ряды рожковых деревьев, кипарисы и сосны, пуэнсиана расширила крону. Старый кактус почти исчез в море цветов и зелени у дома культуры. И нет уже больше бараков британской армии, да и вообще бараков. Белеют ряды домов, и двери в них исправно замыкаются, и окна прикрывают от солнца жалюзи, и у каждого дома зеленые лужайки и грядки цветов. И старый читальный зал сменили просторные помещения дома культуры. В нем и по сей день лежат кипы газет, но значение их сильно уменьшилось. Газеты есть у каждого члена кибуца, и он может удобно сидеть в домашнем кресле или лежать в постели – читать себе в свое удовольствие или вообще не читать. В шахматы еще поигрывают, но их почти вытеснила игра в шеш-беш, а о том, что я был чемпионом по шахматам в кибуце, начисто забыли. Но главное в доме культуры не игры эти, а чай и кофе зимой, прохладительные напитки – летом, и печенье, которые едят и зимой и летом…
Сижу почти в темноте. По привычке пишу при пламени свечи, тонкий язычок которой слабо разгоняет обступающую мглу.
Глава пятая
Адас
Друг мой бесценный, опять вечер сошел на кибуц. Одна сижу в моей комнате. Выполняю то, что обещала тебе, стараясь отделить себя от самой себя. Опять я вовсе не Адас, а писательница, повествующая о жизни некой Адас. Быть может, именно так удастся мне правдиво рассказать обо всем, что случилось.
Итак, я решила оставить родительский дом в Иерусалиме и перейти жить в кибуц, там же учиться и стать приемной дочерью дяди Соломона и тети Амалии. Они приняли это мое решение всем сердцем, и дядя приехал в Иерусалим помочь мне перевезти мои вещи в кибуц. Мама упаковала два чемодана. Лицо ее было угрюмым и несчастным. Отец же был настроен дружески, сказал:
«Успеха тебе, Адас».
Лето было жарким, тяжким, засушливым. Сошли мы с автобуса у въезда в кибуц, дядя с одним чемоданом, я – с другим. Это был ранний полдень, и солнце утопало в мареве. Зной и пыль витали над пространством кибуца, вместе с маревом делая строения едва различимыми. Сандалии были набиты мелкими камешками, а понятие мостовой, казалось, этой земле неизвестно. Хотелось поставить чемодан и слегка передохнуть, но я была как-то слишком ленива, чтобы это сделать, и продолжала молча тащить чемодан рядом с дядей. Тяжкий зной словно бы поглотил все слова. На горе, замыкающей нам горизонт, горела растительность, и огонь бежал по тропе, как золотая цепочка, светящаяся в тумане. Пылающая гора накаляла небо, воздух, землю. Дорога, по которой мы шли, казалось мне, вела прямо в огонь пожара. Крайнее отчаяние охватило меня. Дядя, который читал на моем лице каждое движение моей души, увидел это отчаяние:
«Есть проблема, Адас?»
«Есть, дядя Соломон», – сказала я, не отрывая взгляда от страшной горы в пламени пожара.
«Гора эта, детка, проблема всех нас».
Странно, но на душе как-то полегчало, и я успокоилась. Мы вошли в прохладный и уютный дом, где нас уже ожидал накрытый в нашу честь стол. Мойшеле сидел у стола. Он уже заканчивал школу и должен был идти в армию. Год минул после смерти его отца и того дня, когда он пришел в наш дом в Иерусалиме, и не мог проглотить даже маленький кусочек мяса за обедом. Но вот прошел всего год, и он был неузнаваем. Подросток превратился в мужчину, высокого, с прямой спиной и загорелым лицом. Не осталось в нем ни капли прежней стыдливости. Не опустил, а вперил в меня пылающие глаза и этак нагловато процедил сквозь зубы: