«...Ваш дядя и друг Соломон»
Шрифт:
С Элимелехом мы с детства были сердечными друзьями. Ребенком он был необычным, сын книжного переплетчика, который кроме книг ничего за душой не имел: ни имущества, ни образования, ни даже вида. Но был благословен множеством детей. Вторая его жена была необычайно плодовитой. Нам было по три года, когда мы учили ивритские буквы. Дед Моше приводил нас в «хедер». Элимелех был застенчив, а мать покупала ему штаны не по размеру, и он в них тонул, вызывая вечный смех у детей.
Я был сильным и весьма агрессивным. Не давал никому прикасаться к моим близким и друзьям. С детства Элимелех был не по годам крупным по росту и формам. Но было у него одно преимущество: благодаря отцу, книжному переплетчику, он рос в окружении книг. В доме моего отца Элимелех делил постель с моим братом. Но никогда в эту постель не ложился. Каждую ночь он составлял в кухне из стульев постель, ложился, зажигал свечу и погружался в чтение. Сызмальства читал книги, которые приносили отцу на переплет, и страницы
Элимелех иногда читал мне из каких-то страниц. Тень пламени свечи колебалась на этих страницах, словно души образов, к которым прикипали наши души. Счастье наше было, что отец Элимелеха Зелик работал медленно, и книги многие недели лежали разрозненными. Они и дали нам, по сути, образование во всех областях.
Тяжкая зима пришла в местечко, когда нам было по четырнадцать лет. Это был 1917 – год войны. Мама вернулась домой больной и душевно опустошенной, уже не пудрила лицо и стала такой же молчаливой, как отец. Я проводил почти все ночи на кухне у Элимелеха. Однажды студеной ночью улицы и дома покрыл снег. Элимелех лежал на своих стульях и читал мне роман «Любовь к Сиону» Авраама Many. Я лежал на плите, которая еще сохраняла тепло. За стенами шуршал ветер. Вдруг слышим слабый стук в дверь. Элимелех бежит открывать дверь, врывается струя снега и ветра, и вместе с ними – «посланец из Цфата», худой, с большим чубом и бородой, острым взглядом, изможденным лицом с одубевшей кожей. Серое существо, трясущееся от холода, словно бы сошел со страниц старой книги, полной тайн. Ничего нам не объясняет, а мы и не спрашиваем. Сел рядом со мной на плиту, поджал под себя ноги и мгновенно уснул. Читая, мы иногда бросали взгляды на странного этого гостя, а потом и сами заснули.
Мачеха Элимелеха была темпераментной и сердечной женщиной. Она приняла посланца из Цфата, который застрял в этих краях из-за войны, в дом, потеснила детей и поставила для него кровать рядом со стульями Элимелеха. Посланец околачивался у домов евреев, собирая пожертвования для земли Израиля. Мы с Элимелехом его сопровождали. Шатаясь по местечку, подходили к реке, текущей через местечко. Огромные льдины ползли в водах, а мы стояли на мосту, лепили снежки и старались в эти льдины попасть. Льдины сталкивались друг с другом, стоял большой шум и грохот, и сквозь него доносился слабый голос каббалиста из Цфата. И голос его одолевал этот грохот. Он рассказывал нам о земле Израиля, о городе Цфате и жизни каббалистов в этом городе в Галилее. И воображение наше оборачивали глыбы льдин в корабли, плывущие в эту далекую, как недостижимая мечта, страну. Кончилась война, уехал каббалист, но рассказы его о мире таинств остались с нами. Я тогда вступил в движение сионистской молодежи. Я был счастлив и старался привлечь туда Элимелеха, но он ни за что не хотел. Элимелеху снился каббалист из Цфата. Сердце его сгорало от любопытства к миру мистических тайн…
Тем временем в России произошла революция. Пограничное наше местечко осталось в пределах Польши. Эхо и страх революции докатился и до нас. Наши молодые сердца влекло к революции, Элимелех же не мог превозмочь влечения сердца к миру Каббалы, сбежал из дома в пятнадцать лет и так, шатаясь и кочуя по дорогам, достиг Вены. До земли Израиля добраться не смог. Иногда от него приходила коротенькая открытка. Никто не знал, как он живет и что делает. Все те годы я тосковал по другу моему Элимелеху.
В 1923 году минуло мне двадцать. Отец хотел меня сделать наследником семейной профессии. Я же не хотел превратиться в Соломона «бойтлмахера» и тоже сбежал из дома. Добрался до Вены – искать Элимелеха. Адреса его не знал. В синагоге кто-то сказал мне, что видел его работающим подмастерьем у маляра в предместье художников. Сказавший мне сам был художником. Нашел я маляра, но Элимелех у него уже не работал. У маляра были большие связи с художниками, которые покупали у него краски. Элимелех стал вертеться между ними, умоляя дать ему в руки кисть. Нашлась художница по имени Гретте, коротко остриженная, добродушная, которая взяла к себе дом паренька учить живописи и развивать его воображение. Маляр дал мне ее адрес. Пришел я к ней, но птичка покинула и это гнездо. Элимелех перешел к скульптору по имени Курт. Пришел к Курту. Квадратный двор его был заполнен глыбами камня, мрамора, стволами деревьев. Скульптурная мастерская была огромной, и служила невысокому ростом, пузатому Курту не только местом творчества, но и местом проживания и спальней. Скульптор был в стельку пьян. На вопрос, где Элимелех, обрушился на меня с руганью:
«Этот грязный еврей удрал от меня, работает у Пипке».
«Кто этот Пипке?» – спросил я в соседней лавчонке
и у старого сапожника, который объяснил, что Пипке – специалист по починке музыкальных инструментов. Мастерская его на углу, почти рядом со скульптором-пьяницей. Побежал туда. Нашел в подвале старого человека, абсолютно седого, с глубокими морщинами и злыми глазами. В соседней комнате сидел Элимелех и чинил инструмент. Мы глядели друг на друга, как будто сошли в этот подвал из мира привидений. Сказал я ему:«Пошли!»
«Куда?»
«В коммуну».
Коммуной в Вене, по сути, была квартира, предназначенная для молодых евреев, халуцев, которые скитались по европейским городам на пути в землю Израиля. Я был членом коммуны, но Элимелех не хотел туда идти. Он предпочитал оставаться у старого стервятника, который обманывал всех и вся, платил Элимелеху копейки на пропитание. Но он давал Элимелеху возможность играть на всех инструментах, пока их не возвратят владельцам, и потому Элимелех не хотел покидать этот грязный подвал. У старика он учился игре на скрипке. Звуки очаровывали его душу. Годами жил в этом квартале венских художников, гоняясь за чудом прекрасных соразмерностей, сам же был безразмерен. Тело его было непропорционально большим, ноги огромны, руки слишком длинны, одежда поношенная, обувь рваная. Это был не Элимелех, а его тень, опавшая и увядшая кожей. И тут меня осенило:
«Ты уже оставил мечту добраться до каббалиста из Цфата?»
«Как же я могу до него добраться?»
«Со мной. Мы же на пути в землю Израиля»…
Так мы вместе и прибыли в эту сухую долину строить здесь кибуц. Остались добрыми друзьями. Были молоды, а кибуц – как только вылупившийся цыпленок в курятнике. Со временем Элимелех стал выглядеть как шахтер, только вышедший из угольной шахты. Кудри черные, глаза черные, кожа смуглая, зубы и пальцы пожелтевшие от курения. Отсутствие соразмерности в его теле делало его особенно застенчивым и замкнутым. Дополнительная душа, блуждавшая в его огромном теле, не давала ему покоя, не отпускала его даже на час. У него был острый ум, талант ко всему и обширные знания. Он сочинял стихи, играл на скрипке, вырезал из дерева фигурки людей и животных. И насколько он был высок и огромен, фигурки были маленькими и изящными, звуки и стихи – легкими.
Странные были у него привычки. Изобретательность его не знала предела. В то время члены кибуца жили по три-четыре в палатках и бараках. Элимелех же уединился в шалаше, который построил между ветвями эвкалипта. Всегда он искал одиночество, а в кибуце дело это почти невозможное. В его шалаш поднимались по прогибающейся под ногами лесенке, отзывающейся стоном на каждый шаг. Подъем к Элимелеху всегда сопровождался скрипом и стонами.
Из каких-то найденных им деталей он соорудил себе примус, и тот все время шумел у него в шалаше. В те дни у нас не было ни чая, ни кофе, и он создал свой напиток: кипятил воду с засушенными полевыми растениями. Шалаш с трудом вмещал его огромное тело. Шалаш холостяка. Всю мебель составляли ящики фирмы «Тнува». Кровать всегда была завалена какими-то обломками механизмов, деталями, также разбросанными по всему шалашу. Обычно он сидел за ящиком-столом. Слева – скрипка, справа – чернильница. За спиной – ящик с инструментами и посудой. На ящике – вырезанные им фигурки. Любая взятая им вещь исчезала в его широкой ладони. Когда он пожимал руку, здороваясь, человек с трудом подавлял в себе вскрик боли, стараясь высвободить руку.
Большую часть времени он работал ночным сторожем на полях, в саду, на оливковой плантации. В одной руке – палка, в другой – скрипка. Ружье вообще не брал в руки. Арабы, приходящие ночью воровать, видели этого огромного еврея, стоящего под небом и играющего на скрипке, и в панике убегали. Велик был в них страх перед этим сумасшедшим.
Я уже тогда занимался общественной деятельностью, ездил по всей стране по делам кибуца. Возвращаясь, я не шел в свой шатер, где проживал вместе с Шлойме Гринблатом, Фрицем Зелигманом, единственным в кибуце «йеке» (так прозывали выходцев из Германии, которые труднее всех осваивали иврит) и Амалией. Несмотря на усталость, тут же поднимался в шалаш Элимелеха. Стаи птицы взмывали с ветвей эвкалипта. У входа лежал черный кот, питомец хозяина, прозванный по имени одного из арабов – друзей Элимелеха – Абу-Али. Кот был настолько сыт и изнежен, что даже не зарился на птиц или мышей. Как обычно, шумел примус, а Элимелех столь же обычно сидел у стола. Угощал меня своим странным напитком, который, тем не менее, я предпочитал тому напитку, которым нас поили в кибуцной столовой, называя это чаем.
Мы сидели у входа в шалаш, между ветвей эвкалипта. Перед нами, распростершись, лежала долина. Обширная плантация масличных деревьев, существовавшая здесь еще до возникновения кибуца, отливала серебром своей мелкой листвы в послеполуденном солнце. Ветер, летящий с горы, ерошил ее кроны, и листья эти чудились осколками серебра, и все пространство вокруг посверкивало сплошным серебром.
Попивали мы горьковатый напиток Элимелеха, и он говорил:
«Соломон, эта плантация играет, как скрипка, на струнах воздуха. Если бы мне удалось хотя бы раз извлечь из скрипки такие же чистейшие серебряные звуки, тогда, быть может, душа моя бы успокоилась».