«...Ваш дядя и друг Соломон»
Шрифт:
«Нельзя обойти ее, как будто ничего не случилось. Сегодня – история с Элимелехом, завтра – с кем-либо другим».
«В любом случае, послушай моего совета, Соломон. Молчание в данном случае – лучшее средство».
«Молчание? Что, значит, молчать? Говорят о человеке, что он паразит, что вел себя как разгоряченный жеребец, и надо молчать?»
«Говорят – говорят. Ну, сказали, и что? Сказанное уносится с ветром».
«И каждый, кто хочет, твердит злым языком своим сплетни, и нет в кибуце на него ни следствия, ни суда?»
«Так оно в кибуце. Пошумят и забудут».
«Если это так в кибуце, я выхожу из него. Я требую обсуждения. Иначе – оставляю
«Ну, Соломон, ты что, мне угрожаешь? Ладно, сдаюсь, нет у меня выхода».
На том и сошлись: обсуждение в конце недели. Вернулся я в кухню, взять еду для Элимелеха. Он ведь поесть любит, и вот уже неделю не появляется в столовой. Накладываю в тарелку солидную порцию. Девушки замечают:
«Кто-то болен?»
«Откуда я знаю, кто болен?»
«Элимелех не болен?»
«Нет».
«Почему же его не видно в столовой?»
«Не видно – и не видно».
«Может ли человек, живущий в кибуце, не ходить в столовую?»
«Может».
«Что такое? Неприятно ему есть со всеми, сидеть с ними за одним столом?»
Приходит Амалия, добрая душа, спасти меня от всех этих никчемных вопросов. Кладет мне в тарелку еще и грейпфрут:
«Соломон, почему ты не несешь ему и виноград?»
Я тороплюсь к голодному Элимелеху. У входа в столовую ловит меня Шалом, распорядитель работ:
«Что с Элимелехом?»
«Что с ним должно быть?»
«У него температура?»
«Нет».
«Почему же он не выходит на работу?»
Господи, Боже мой, пойди – объясни ему, что человек иногда может себя чувствовать отвратительно и без температуры. В кибуце единственным удостоверением болезни является температура. Шалом продолжает нападать на Элимелеха:
«Может ли человек в кибуце быть здоровым и не работать?»
«Может, может».
Я кричу на Шалома, и в этом крике – все отчаяние мое, обращенное ко всему кибуцу.
Шакалы воют на луну. Ночь светла. В тысячах глаз отражается полный лунный диск. В читальном зале – иллюминация. Люди сидят и лежат на траве, чешут языками по всем углам. Лето – в апогее своей зрелости и силы. В садах и виноградниках плоды перезревают. От звезд и луны воспламеняется ночь. Урожай в долине сжат. Аромат скошенных злаков несется из гумна.
И я стою с тарелкой рядом с гумном, вдыхая эти ароматы. Кибуц живет по своим установившимся нормам, и я стремлюсь к этой нормальной жизни. Но, вот же, Элимелех и я выставлены за пределы этих норм.
Ночь приносит мне галлюцинации. И воющие вдали шакалы оборачиваются волками, подкрадывающимися втихую. Глаза их алчно блестят в свете луны, ищут жертву, слабую и несчастную. Вот они перепрыгивают через ограду, приближаются к своей жертве, которая нетерпеливо ждет их, желая быть разорванной и, таким образом, освободиться от душевных мук.
Погоняемый этими видениями бегу к Элимелеху, ставлю тарелку на стол, за которым он сидит, заглядываю через плечо, вижу пачку исписанных листов. Берет Элимелех тарелку, садится на постель. Сажусь на его место у стола. Коптилка освещает лист. Спрашиваю, можно ли прочесть. Кивает головой в знак согласия. Я пытаюсь записать здесь его рассказ, ибо он словно стилом вырезан в сердце и в памяти:
«…Годы, месяцы, дни истязал свою душу и плоть Хананиэль, морил себя голодом, изводил душу, спал на земле, ел корки, пил воду и даже не взирал на женщин. Однажды пришел в некое место, в разгар весны, и теплый ветер дул в тот день. Не хотел Хананиэль заходить в какой-либо дом, есть что-либо, решил про себя: «Лягу я в поле, и если змея ужалит меня – путь жалит, и если скорпион укусит – пусть
кусает. Нет мне жизни. Столько лет я на чужбине среди нормальных людей. Все они построили себя дома, обустроили судьбу, только я – как выродок». Шел Хананиэль дальше, оказался в сосновой роще, у медленно текущей реки, и в этом чудном месте увидел раненую женщину в разорванных одеждах. Попытался помочь ей, привести в чувство, ибо была она без сознания. Явились люди, увидели его над нею, передали полицейским, мол, вот он, насильник. Хананиэль и не собирался оправдываться. Считал ниже своего достоинства доказывать, что всего лишь собирался спасти ее. Посадили его в тюрьму. Женщина была еще слаба, и не было у нее сил припомнить, что с ней произошло. Хананиэль тем временем сидел в тюрьме, и страшное обвинение нависло над ним. И не мог доказать свою невиновность, ибо не было у него свидетеля …»«Нет, Элимелех, нет и нет! – закричал я. – Ты должен доказать свою невиновность!»
«Как?»
«Придешь на обсуждение?»
«Если позовут – приду»…
Стучат в железный рельс. Моя пустая квартира полна этого звона. Воспоминания, записанные мной в течение недели, точность которых была семь раз мною проверена, внезапно взрываются, как лава из кратера, и душу мою потрясают эти забытые мною бездны.
Столовая в тот день была пуста после обсуждения. Чашки, чайники, кофейники, жестяные коробки с сахаром, в беспорядке были разбросаны по столам. На деревянном полу валялись бумаги и окурки. Так оно в кибуце – во время беседы все пьют постоянно чай. Узкий проход между столами превращается в прогулочную. Люди слоняются по этому проходу, в кухню и обратно, в то же время участвуя в разговоре. И чем напряженней беседа, тем больше на столах чашек и чайников. При обсуждении дела Элимелеха в кухне почти не осталось чистых чашек.
Многим эта беседа отличалась от остальных собраний. Прогулочная была пуста. Машенька забилась в угол, сидела в обществе моего брата Иосефа, бледная, сконфуженная. Рта не раскрыла в течение всей беседы, хотя дело-то касалось ее. Кстати, имя ее ни разу не было упомянуто. Словно дело это вовсе ее не касалось. Мой брат сидел рядом с ней. Обычно он садился рядом со столом, за которым сидел секретарь кибуца. На этот раз он тоже был оттеснен в угол и также рта не раскрыл, хотя на всех предыдущих собраниях любил поговорить. В этой беседе не было у него в этом необходимости. За него говорил Шлойме Гринблат собственной персоной.
Я тоже не сидел нам своем обычном месте. Элимелех попросил меня сидеть с ним рядом за столом, близким к выходу. У него вообще не было постоянного места в столовой. Все годы он работал ночным сторожем, и почти не участвовал в этих собраниях. Амалия тоже не сидела на своем месте и на этот раз не являла собой центр всех вяжущих женщин. Во время обсуждения ни одна из них не орудовала иглой или спицами. Пришла очередь Амалии записывать протокол собрания, и она сидела за столом секретаря, заполняя листы мелким почерком.
Занавеси колышутся под ветром. Все кончилась. Все разошлись. Циферблат больших круглых часов над входом в столовую показывает час ночи. Обсуждение дела было долгим. Только завершилось, как в столовую ворвались ватаги кошек. Двое остались в столовой – Болек и я. Перед нами книга протоколов собраний кибуца. Книга эта и сегодня находится в архиве кибуца. Каракули Амалии на не очень грамотном иврите выглядят сегодня как некий трудно разбираемый шифр.
Пробило час. Рука Болека поигрывает карандашом, которым писали протокол. Пальцы мои постукивают по столу. Болек говорит: