Чтение онлайн

ЖАНРЫ

10 гениев, изменивших мир
Шрифт:

Проводя время на курортах Швейцарии и Италии, он урывками работал над новой книгой, составленной в форме афоризмов, обычной для последующих сочинений Ницше. Причина заключалась не только в том, что из-за постоянных приступов и полуслепоты он мог лишь записывать отдельные мысли или набрасывать фрагменты. Дело также в оригинальном этическом образе мышления ученого. Его афоризмы не фиксируют строго очерченную мысль, а скорее «нюансируют все, что приходит на ум, предлагают не жесткую формулу, а широкое поле для осторожного обдумывания, – анализирует труды Ницше А. Патрушев. – Именно поэтому невозможно изложить философию Ницше, нельзя сделать то, что не позволял себе он сам, ибо домыслы приведут лишь к тому, что свои интерпретации будут выдаваться за его мысли. Все эти интерпретации, а их великое множество, на самом деле – произвольные выдергивания и систематизация кусков из всего корпуса сочинений Ницше».

В мае 1878 года вышла в свет новая книга Ницше «Человеческое, слишком человеческое» с шокирующим подзаголовком «Книга для свободных умов». В ней автор публично и без особых церемоний порвал

с прошлым и его ценностями: эллинством, христианством, Шопенгауэром, Вагнером. Такой неожиданный поворот событий вряд ли можно сводить к двум наиболее распространенным версиям. Первая объясняет происшедшее завистью неудавшегося музыканта Ницше к Вагнеру, который как-то пренебрежительно отозвался о композиторских упражнениях своего друга. Вторая версия усматривает причину в воздействии на Ницше его «злого демона» – философа и психолога Пауля Рэ, с которым он сдружился, живя в Сорренто. Несомненно, дружба с Рэ сыграла известную роль, но Фридрих уже до этого знакомства явно охладел к вагнерианству и метафизике немецкого идеализма. В Пауле Рэ он нашел не вдохновителя, а единомышленника. Не случайно на подаренной Ницше книге «Происхождение моральных чувств», вышедшей за год до «Человеческого», Рэ написал: «Отцу этой книги с благодарностью от ее матери». Так что влияние бесспорно, но оно обоюдно.

Оторопевшие почитатели Вагнера онемели от ярости, а в августе 1878 года сам маэстро разразился крайне агрессивной и злобной статьей «Публика и популярность». Имя Ницше в ней не называлось, но явно подразумевалось. Книга расценивалась как следствие болезни, а блестящие афоризмы – как ничтожные в интеллектуальном плане и прискорбные в моральном. Зато очень высоко отозвался о книге Якоб Буркхардт, сказавший, что она «увеличила независимость в мире».

Новый, 1879 год принес Ницше неимоверные физические страдания: почти каждодневные приступы болезни, непрерывная рвота, частые обмороки, резкое ухудшение зрения. Продолжать преподавание он был не в силах, и в июне получил по своему прошению отставку с назначением ежегодной пенсии в 3 тысячи франков. Ученый уехал из Базеля в Сильс-Марию, в долину Верхнего Энгадина – тихое местечко с густым хвойным лесом и маленькими голубыми озерами. Сгорбившийся, разбитый и постаревший полуслепой инвалид, которому еще не исполнилось и тридцати пяти лет.

Вот как описывала его жизнь в то время подруга Ницше Лу Саломэ: «Его наружность к тому времени приобрела наибольшую выразительность, в лице его светилось то, что он не высказывал, а таил в себе. Именно эта замкнутость, предчувствие затаенного одиночества и производило при первой встрече сильное впечатление. При поверхностном взгляде внешность эта не представляла ничего особенного, с беспечной легкостью можно было пройти мимо этого человека среднего роста, в крайне простой, но аккуратной одежде, со спокойными чертами лица и гладко зачесанными назад каштановыми волосами. Тонкие, выразительные линии рта были почти совсем прикрыты большими, начесанными вперед усами. Смеялся он тихо, тихой была и манера говорить; осторожная, задумчивая походка и слегка сутуловатые плечи. Трудно представить себе эту фигуру среди толпы – она носила отпечаток обособленности, уединенности. В высшей степени прекрасны и изящны были руки Ницше, невольно привлекавшие к себе взгляд; он сам полагал, что они выдают силу его ума. Такое же значение он придавал своим необычайно маленьким и изящным ушам, о которых он говорил, что это настоящие уши для того, чтобы «слушать неслыханное».

Истинно предательскими в этом смысле были и глаза Ницше. Хотя он наполовину ослеп, глаза его не щурились, не вглядывались со свойственной близоруким людям пристальностью и невольной назойливостью; они скорее глядели стражами и хранителями собственных сокровищ, немых тайн, которых не должен касаться ничей непосвященный взор. Слабость зрения придавала его чертам особого рода обаяние: вместо того чтобы отражать меняющиеся внешние впечатления, они выдавали только то, что прошло раньше через его внутренний мир. Глаза его глядели внутрь и в то же время – минуя близлежащие предметы – куда-то вдаль, или, вернее, внутрь, как бы в безграничный простор.

В обыденной жизни Фридрих Ницше отличался большой учтивостью, мягкостью, ровностью характера – ему нравились изящные манеры. Но во всем этом сказывалась его любовь к притворству, к завуалированности, к маскам, оберегающим внутренний мир, который философ почти никогда не раскрывал. Ницше сам сформулировал это, написав: «Относительно всего, что человек позволяет видеть в себе, можно спросить: что оно должно собою скрывать? От чего должно оно отвлекать взор? Какой предрассудок должно оно задеть? И затем еще: как далеко идет тонкость этого притворства? В чем человек выдает себя при этом?». По мере того как росло в нем чувство уединения, все, обращенное к внешнему миру, становилось притворством – обманчивым покрывалом, которое ткала вокруг себя глубочайшая страсть одиночества, как бы временной внешней оболочкой, видимой для человеческого глаза. «Люди глубоко думающие кажутся себе актерами в отношениях с другими людьми, ибо для того, чтобы быть понятыми, они должны надеть на себя внешний покров» («Человеческое, слишком человеческое»).

В жизни Ницше началась полоса бесконечных скитаний: летом по Швейцарии, зимой по Северной Италии. Удивительное по силе описание того периода жизни философа дал С. Цвейг: «Столовая недорогого пансиона где-нибудь в Альпах или на Лигурийском побережье. Безразличные обитатели пансиона – преимущественно пожилые дамы, развлекаются causerie, легкой беседой. Трижды прозвонил колокол к обеду. Порог переступает неуверенная, сутулая фигура с поникшими плечами, будто полуслепой обитатель пещеры ощупью выбирается

на свет. Темный, старательно почищенный костюм; темные глаза, скрытые за толстыми, почти шарообразными стеклами очков. Тихо, даже робко, входит он в дверь; какое-то странное безмолвие окружает его. Все изобличает в нем человека, привыкшего жить в тени, далекого от светской общительности, испытывающего почти неврастенический страх перед каждым громко сказанным словом, перед всяким шумом. Вежливо, с изысканно чопорной учтивостью, он отвешивает поклон собравшимся; вежливо, с безразличной любезностью, отвечают они на поклон немецкого профессора. Осторожно присаживается он к столу – близорукость запрещает ему резкие движения, осторожно пробует каждое блюдо – как бы оно не повредило больному желудку: не слишком ли крепок чай, не слишком ли пикантен соус – всякое уклонение от диеты раздражает его чувствительный кишечник, всякое излишество в еде чрезмерно возбуждает его трепещущие нервы. Ни рюмка вина, ни бокал пива, ни чашка кофе не оживляют его меню; ни сигары, ни папиросы не выкурит он после обеда; ничего возбуждающего, освежающего, развлекающего, только скудный, наспех проглоченный обед да несколько незначительных, светски учтивых фраз, тихим голосом сказанных в беглом разговоре случайному соседу.

И вот он снова в маленькой, тесной, неуютной, скудно обставленной chambre garnie [11] ; стол завален бесчисленными листками, заметками, рукописями и корректурами, но нет на нем ни цветов, ни украшений, почти нет даже книг и лишь изредка попадаются письма. В углу тяжелый, неуклюжий сундук, вмещающий все его имущество – две смены белья и второй, поношенный костюм. А затем – лишь книги и рукописи, да на отдельном столике бесчисленные бутылочки и скляночки с микстурами и порошками: против головных болей, которые на целые часы лишают его способности мыслить, против желудочных судорог, против рвотных спазмов, против вялости кишечника и, прежде всего, от бессонницы – хлорал и веронал.

11

Chambre garnie (фр.) – холостяцкая каморка; комната на одного человека.

Надев пальто, укутавшись в шерстяной плед (печка дымит и не греет), с окоченевшими пальцами, почти прижав двойные очки к бумаге, торопливой рукой часами пишет он слова, которые потом едва расшифровывает его слабое зрение. Так сидит он и пишет целыми часами, пока не отказываются служить воспаленные глаза: редко выпадает счастливый случай, когда явится неожиданный помощник и, вооружившись пером, на час-другой предложит ему сострадательную руку. В хорошую погоду отшельник выходит на прогулку – всегда в одиночестве, всегда наедине со своими мыслями: без поклонов, без спутников, без встреч совершает он свой путь. Пасмурная погода, которую он не выносит, дождь и снег, от которого у него болят глаза, подвергают его жестокому заключению в четырех стенах его комнаты: никогда он не спустится вниз к людям, к обществу. И только вечером – чашка некрепкого чая с кексом, и вновь непрерывное уединение со своими мыслями. Долгие часы проводит он еще без сна при свете коптящей и мигающей лампы, а напряжение докрасна накаленных нервов все не разрешается в мягкой усталости. Затем доза хлорала, порошок от бессонницы и, наконец, – насильственно вызванный сон, сон обыкновенных людей, свободных от власти демона, от гнета мысли.

Иногда целыми днями он не встает с постели. Тошнота и судороги до беспамятства, сверлящая боль в висках, почти полная слепота. Но никто не войдет к нему, чтобы положить компресс на пылающий лоб, никого, кто бы захотел почитать ему, побеседовать с ним, развлечь его.

И эта chambre garnie – всегда одна и та же. Меняются названия городов – Сорренто, Турин, Венеция, Ницца, Мариенбад, – но chambre garnie остается, чуждая, взятая напрокат, со скудной, нудной, холодной меблировкой, письменным столом, постелью больного и безграничным одиночеством. И за все эти долгие годы скитаний ни минуты бодрящего отдыха в веселом дружеском кругу, и ночью ни минуты близости к нагому и теплому женскому телу, ни проблеска славы в награду за тысячи напоенных безмолвием, беспросветных ночей работы! О, насколько обширнее одиночество Ницше, чем живописная возвышенность Сильс-Мариа, где туристы в промежутке между ланчем и обедом «постигают» его сферу: его одиночество простирается через весь мир, через всю его жизнь от края до края.

Изредка гость, чужой человек, посетитель. Но слишком уже затвердела кора вокруг жаждущего общения ядра: отшельник облегченно вздыхает, оставшись наедине со своим одиночеством. Способность к общению безвозвратно утрачена за пятнадцать лет одиночества, беседа утомляет, опустошает, озлобляет того, кто утоляет жажду только самим собой и постоянно жаждет только самого себя. Иногда блеснет на краткое мгновенье луч счастья: это – музыка».

Эстафету подхватывает наш современник, журналист Искандер Абдулхаеров: «Одиночество Ницше было абсолютным. Его никогда не скрашивало присутствие любимого человека. Близость с женщиной была для него невозможна – «мне неизбежно пришлось бы лгать». А лгать Ницше не хотел. Он мечтал найти ту, которая разделит его переживания, станет живым воплощением его идей. Однажды недалеко от Ниццы, увидев на прогулке молодую девушку, «нежную, как молодая козочка», философ пленился этим образом чистоты и невинности. Но он слишком хорошо осознавал опасность своей философии, чтобы решиться на брак с ней: «Без сомнения, ведь это было бы чистое благодеяние иметь около себя такое грациозное существо, но для нее было бы это благодеянием? Разве я с моими идеями не сделал бы эту девушку несчастной и разве не разрывалось бы мое сердце, видя страдания этого милого творения? Нет, я не женюсь!»

Поделиться с друзьями: