Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«101-й километр, далее везде».

Вебер Вальдемар

Шрифт:

Всюду деньги, деньги, деньги, Всюду деньги, господа. А без денег жизнь плохая, Не годится никуда.

Когда дошла до слова «господа», она запнулась и от ужаса зажмурилась, но было уже поздно, зал песню подхватил.

Деньги есть, и ты, как барин, Одеваешься во фрак. Благороден и шикарен… А без денег ты — червяк.

Денег нет, и ты, как нищий, День не знаешь, как убить, — Всю дорогу ищешь, ищешь, Что бы, братцы, утащить.

Утащить не так — то просто, Если хорошо лежит. Ведь не спит, наверно, пес тот, Дом который сторожит.

Пели трудармейцы, вольнонаемные, охранники и даже представители администрации.

Ну, а скоро вновь проснешься. И на нарах, как всегда, И, кряхтя, перевернешься, Скажешь: «Здрасьте, господа».

Мама слов почти не произносила, продолжала брать на гитаре аккорды, на публику старалась не глядеть. «Теперь, как пить дать, контру припаяют». Посмотрела на отца. Он пел вместе со всеми.

«Господа» зашевелятся, Дать ответ сочтут за труд, На решетку помолятся, На оправку побредут.

Всюду деньги, деньги, деньги, Всюду деньги, господа. А без денег жизнь хренова, Не годится никуда.

После концерта к маме подошел начальник отделения Нечитайло: — Песня что надо. В жилу, так сказать. Ты, это самое, почаще приезжай! В ту ночь она осталась у отца. После он шутил: снял, мол, певичку из крепостного театра. С начальником колонны маминого лагеря, тоже немцем, договорились. Накануне Апсан и Тум временно перебрались в барак на свободные нары. На следующее утро охранник посмотрел на отца одобрительно: ну вот, нормальный мужик, стало быть. Теперь мама изредка приезжала к отцу на правах лагерной любовницы. После работы ее доставлял на своей лошади Василий Карлович. Начальству отряда и даже управления, может,

и было известно, что отец встречается с женой, но колонна работала хорошо, была лучшей в управлении, и на «связь» решили, видимо, посмотреть сквозь пальцы. — Воспроизводство сомнительного элемента. Диверсия! — шутил впоследствии Петр Павлович Тум, рассказывая мне эту историю, — уж они точно бы не дали тебе родиться, знай о том, что задумали твои мать с отцом.

Под Новый год лагерное начальство начинало пить задолго до праздника. По-следние два дня надиралось до полусмерти. Обслуга из вольнонаемных работала спустя рукава и тоже напивалась. Даже охранники. У трудармейцев появлялись кое — какие свободы. Можно было притормозить темп работы, подольше протянуть время обеда. В те дни мама бывала у отца чуть ли не каждый день, а Новый год и свою третью беременность праздновала вместе с друзьями отца. В том, что благополучно зачала, она нисколько не сомневалась. Вспоминали счастливые дни, говорили о детях, о родителях, обо всем на свете, но только не о пережитом в лагере. Отец рассказал лишь о своем прибытии с первой партией в Ижму в феврале 42–го: «Привезли тысячу человек в лес. Заставили строить себе бараки. Еда — ржавая селедка и непропеченный хлеб. Воду не подвозили, хотя до реки было рукой подать, всего километр. Пили какую — то жижу из проруби в соседнем болоте. На второй день у большинства — кровавый понос. За две недели умерла половина». Больше ничего не стал рассказывать: «Потом когда — нибудь…» После того как врач установил, что мама беременна, она к отцу больше не ездила. Хотела исключить любой риск: поведение начальства было непредсказуемым. Ближе к весне ее освободили. Снабженная в дорогу мешком черных сухарей и чемоданом вяленого леща и таранки, она отправлялась навстречу нерешительной сибирской весне. Не страшил ни нетопленый вагон, ни задержки движения, ни многодневные стоянки на полустанках. Ее живот, несмотря ни на что, прибывал вместе с теплом и светом. На девятнадцатый день пути во сне она увидела перед собой лесную просеку и себя, шагающую по ней с топором в руке. Просека все расширялась, лес отступал и скоро исчез совсем. Осталась одна совсем кривая сосна, стоящая посреди снежного поля. Светило солнце. «Сруби меня! Мне здесь так одиноко!» — сказала сосна. Из последних сил мама занесла топор, раздался звенящий звук, и она пробудилась. Было почти светло. По вагону шел проводник с колокольчиком и выкрикивал: «Приближаемся к станции Сарбала! Стоим недолго!»

Отец Василий

Лесистые заснеженные сопки, у их подножий разбросанные в беспорядке черные избы, деревянный вокзал, несколько пакгаузов по обе стороны полотна — вот и вся Сарбала. Пожилой проводник, высадивший маму на платформу, сказал: — Ну вот, добралась. Не тащи багаж на себе, попроси вон у стрелочницы санки. Скинешь ребеночка — опять загребут. Поезд скрылся за горой, стрелочница куда — то исчезла, и мама осталась одна. Нужно бы спросить, как пройти. В окне станции мелькнул человек в униформе. Документы у мамы были в порядке, но спрашивать расхотелось. Взвалила пожитки на плечи и пошла наугад. Вскоре она уже стояла перед старым приземистым срубом, ничуть не сомневаясь, что это он и есть, тот самый дом. Распознала его по чистой стрехе без свисающих до земли сосулек, но главное — по — особому сложенной поленнице. На крыльце нетронутый снег. Воскресенье, все еще спят. Как ни хотелось ей к детям, которых не видела почти два года, приказала себе сеть на скамейку перед калиткой, стала ждать, пока кто — нибудь не проснется. Бабушка Терезия Августовна и дедушка Александр Адамович, отчим отца, двоюродный брат моего настоящего дедушки, умершего еще в Гражданскую войну, жили здесь с осени 1941 года с оставленными на их попечение шестью внуками. Дедушка был сторожем в совхозе. Другой работы для него, бухгалтера, не нашлось. Жалованья сторожа для такой оравы хватало, самое большее, на неделю. От родителей внуков помощи не предвиделось: одни в лагере, другие в тюрьме. Завели огород, скотину, собирали в тайге ягоды, грибы, орехи, коренья. Ловили рыбу. Если удавалось поймать многокилограммового тайменя, то — то был праздник! Ни в сеть, ни на крючок таймень обычно не попадался. Его глушили под прозрачным льдом, когда все видно до камушков на дне, и ты бежишь за рыбой по льду, прижимаешь ее к берегу, к мелководью и потом бьешь по льду дрыном, на короткий момент она оглушена, и нужно скорей прорубать во льду лунку и тащить добычу наружу. Дети постарше ходили в школу: в одной комнате занимались несколько классов. Обходились без учебников и книг. Тетради сшивали из листов упаковочной бумаги. Чернила готовили из сажи и лукового сока. Когда ломались перья, делали ручки из камыша. Проблем из — за немецких имен не возникало. Большинство учеников и учителей было из ссыльных. Лишь однажды новой молодой учительнице, незадолго до этого окончившей педучилище в Сталинске и присланной в Сарбалу по распределению, вздумалось загадать классу загадку:

Брынь — брынь — брынь, вытри глаз, посмотри построже: кто — то здесь есть у нас на Гитлера похожий?!

С тех пор за учительницей закрепилось прозвище Гитлеровна.

Немолодой бородатый мужчина в черном тулупе, несший мимо ведра с водой, спросил мягким басом: — Ты к кому? — К Александру Адамовичу. Я Миля — их сноха, будить не хочу, пусть поспят. — Отпустили, что ли? — Ну да. — Насовсем? — Беременна я, вот и отпустили. Мужчина поставил ведра, перекрестился. — Господь тебе в помощь, Эмилия, — сказал он с неожиданной торжественностью, поклонился и перекрестил маму. — Добро пожаловать в нашу глухомань! Сосед я ваш, Василий Ильич. Вон дом наш наискосок. Чё ты будешь сидеть тут на холоде, пойдем к нам, погреешься. Чайку попьем. С женой моей, Полиной Никитичной, попадьей, познакомишься. — А вы поп, что ли? — Был поп, да получил в лоб, — улыбнулся Василий Ильич. — Длинная история, потом расскажу.

У Никитичны натоплено. Две дочки, почти барышни, уже на ногах. Русская печка, около нее в ряд несколько пар валенок. Пол сосновый, некрашеный. В красном углу — иконы, целый иконостас, перед каждой — горящая лампадка. — Здесь, в Сибири, за пять последних лет насобирал, люди сами несут. Все сибирские, темные, не такие, как наши московские. — А если кто донесет? У нас до войны во Владимирской области учителя даже яйца красить боялись. Про кого узнавали, сразу увольняли. — Так то учителя, а сосланному попу, который не служит, свои иконы иметь как запретишь? Следят, конечно, чтобы не крестил, не венчал, не отпевал. Сели завтракать. Картошка с постным маслом, поджаренный лук, пареная репа, травный чай. Перед едой перекрестились, прочли молитву. Мама сказала: — Я креститься не приучена, а молитву знаю. — Баптистка, значит, иль меннонитка? — Нет, лютеранка. — Разница не ахти какая. — У нас в младенчестве крестят. И вообще у нас по — другому. — Как по — другому? — Я в этом не очень разбираюсь. Церковь в нашем городе на Волге сломали, когда я еще девочкой была. Но конфирмацию свою помню хорошо… — Так в чем разница — то? — Ну, у нас церкви настоящие, и священники настоящие, в мантии, орган играет, а у них, у меннонитов, словно в клубе. Правда, в трудармии, в лагере нашем, меннонитки самыми стойкими оказались. Никого в беде не бросали. Я слышала, здесь, в ссылке, многие, даже православные, в баптисты подались, у них ведь тоже, говорят, при нужде и без священников можно… — Ну и подались, ну и что в том — то, чай, не черту, Христу молятся, — улыбнулась большеротая Полина Никитична. Отец Василий с укоризной посмотрел на жену, но промолчал. В 20–е годы, окончив семинарию и женившись, он стал служить в деревенском приходе в подмосковном Егорьевске. Несмотря на нелюбовь новой власти к Богу, народ, по его словам, церкви тогда не сторонился. В Егорьевском уезде детей крестили почти все, кто открыто, кто тайком, и коммунисты крестили, особенно те, кто из деревенских. Сами не приходили, кумов с крестными присылали. — Ну и забеспокоились власти, — продолжил рассказ отец Василий, — придумали людей спаивать. Рабочие, которых в село присылали, сплошь пропойцы были. Пьянствовали и деревенские активисты, пример подавали. В ту пору стограммовую бутылочку «пионером» прозвали, четвертинку — «комсомольцем», а поллитровку — «партийцем». В 1930 году запретили колокольный звон: он — де рабочих будит, пришедших с ночной, и наступила во всей России тишина, какой тысячу лет не было. Словно перед бурей. Потом действительно словно вихрь налетел, стали колокола с церквей сбрасывать, государству, мол, медь нужна, церкви ломать, священников сажать. В монастырях остроги устроили. Даже мирян, певших в церковных хорах, забирали. Священников нашего уезда куда — то на Оку свезли, потом на пароходе «Безбожник» в верховья Камы переправили. Я на тот пароход лишь случаем не попал. Вначале арестовали его самого, позднее жену. Детей забрал к себе брат Полины Никитичны, спас от детдома. Восемь лет отсидел Василий Ильич — по тем временам еще легко отделался. Позже арестованных священников в живых, как правило, не оставляли. После лагеря отца Василия отправили в Сибирь на поселение. Полина Никитична, отсидев свое, перебралась к нему с дочерьми. Уже пять лет как снова все вместе живут. Он неподалеку, в совхозе имени Ворошилова, плотником работает, она скотницей. — Мы тут со свекром твоим, Александром Адамовичем, когда по грибы или на рыбалку ходим, церковные темы обсуждаем, — сменил тему отец Василий. — Хворый он, дай Бог ему здоровья. Коль поживет еще — наверняка православным станет. Дозревает помаленьку. Крест нательный стал носить. Терезия Августовна, я слыхал, недовольна, католиком его ругает. А он однажды остановился посреди тайги на поляне и воскликнул: «Красота — то какая! Как в храме». Ну точно как православный. — А может, он церковь свою лютеранскую вспомнил? Там тоже красиво было, окна разноцветные, орган играл, — возразила мама. — Нет, нет, тут солнышко сквозь ветви светило, на золотых стволах играло, словно свечи на окладах. Он когда у нас бывает, перед иконами каждый раз подолгу стоит, объяснить их просит. Я ему рассказал, что князь Владимир и послы его, те, которые во все концы света отправлены

были, чтобы узнать, какая из религий лучше, тоже ведь германцами были, вроде как сам Александр Адамыч, а православную службу краше всех нашли. А вот и сам Александр Адамыч, легок на помине. Мимо окон медленно шел высокий человек в телогрейке и валенках. Мама с трудом узнала в нем свекра. Сутулился он всегда, но согбенным никогда не был.

С появлением мамы жизнь большой семьи изменилась. На работу ее никуда не взяли, и она стала подрабатывать на дому: перешивала жителям поселка их старые вещи, стригла совхозных рабочих. Платили ей молоком, яйцами, картошкой. Бабушка могла теперь порой отлучаться на моления к баптистам. Дедушка ворчал: — Что это еще за вера такая! — Тебе, Александр Адамыч, теперь, после того, как ты, словно католик какой, нательный крест стал носить, судить меня вообще не к лицу, — отвечала бабушка. В дом приходили заказчики, рассказывали о себе. Большинство из раскулаченных, кто из средней полосы, кто с юга России. Некоторых привезли сюда еще в 1929–м. Слушая их рассказы, мама думала о судьбе матери, братьев, сестер. Что с ними, где они? Родственники писали, что мать с четырьмя братьями высадили в конце сентября 1941–го где — то в степи среди юрт и землянок, о замужних сестрах вообще ничего не известно. Вечерами дедушка все чаще уходил к Василию Ивановичу и Полине Никитичне. Говорил во время этих встреч в основном отец Василий, истосковавшийся по проповедям. — Ну а насчет различий, то я тебе, Александр Адамыч, скажу так: вы, лютеране, все до конца договариваете, словно все знаете, даже тайну Провидения. Потому и позволяете каждому прихожанину Писание толковать, предания не признаете. — Ну вот, опять ты за свое, Василий Ильич, — тихим голосом упрекала мужа Полина Никитична, кладя на дедушкину тарелку куски соленого тайменя. Но отец Василий знал, что дедушке речи его небезынтересны. — Да как это так — позволять любому Писание толковать! Человек — то прельщаем, вот церковь Православная от прельщения его и охраняет. Ведь если бы человеком всегда Дух Святый водил, да разве б тогда я чего против имел! Брошен ваш лютеранин без таинств, одинок, все равно что атеист. Ну как можно жить на белом свете и не желать воздействовать на жизнь свою вечную. Лютер ваш смелый был человек. Латинству бы к нему прислушаться, тогда он бы так далеко не зашел, не стал бы церковное предание отрицать. Вначале ведь он только и хотел сказать: не совращайте людей надеждой, что от грехов откупиться возможно, у одного раскаяния есть сила такая. Не вняли ему, вот он и завелся! Словно бес в него с той поры вселился, все до конца захотел сказать, все изрек, и даже то, о чем молчать должно. Для вас, лютеран, тайны словно не существует! — А как же музыка церковная? Ведь она в основном протестантская, Бах, Гендель, Брамс… — попытался возразить дедушка. В молодости он учился игре на органе, пел в церковном хоре. — Но это же тоже — всего только прославление, поклонение, все эти ваши хоралы да гимны. Бог сам, мол, рассудит, кого спасти, кого нет. — Лютер считал, что человек, горячо делающий свое дело, Богу служит не меньше, чем монах, что труд и есть молитва. Богу служить — значит жить для тех, кто в тебе нуждается. Бог нас не проверяет, он нам доверяет, а мы — ему. Доверие и есть покаяние. — Знаю, знаю, вы не ждете, чтобы снизошел к вам Дух Святой, чтобы он воплотился, в реальность освятился, для вас Церковь — только символ, для нас же она — плоть Христа, которая как живая. Мы, когда хлеб преломляем, думаем, что это в реальности происходит, что мы действительно тело Христа преломляем, что в нем, в хлебе этом — вся Его божественная энергия заключена. Вот вы говорите, что вас не Церковь спасет, а Христос, но голову от тела как отделишь? Для чего тогда Христос на землю приходил и таинства установил, если без них обойтись можно… — Мне однажды, еще до Первой мировой, в концерте «Страсти по Матфею» слышать пришлось, есть такое произведение у Баха, редко его исполняют, — отвечал дедушка мягко, с задумчивой интонацией, словно не хотел, чтобы его слова воспринимались как возражение, — в звуки эти я тогда словно в само Евангелие погрузился, и трепетание ангельских крыльев слышал, и рыданья Петровы, даже удары бича о тело Иисуса, — страшно мне стало, но Христос будто сам меня за руку держал… Когда у отца Василия не хватало аргументов или он считал, что они бесполезны, он крестился, мычал что — то вроде «Господи, прости их, грешных» и замолкал. Бабушка каждый раз с тревогой ждала дедушку домой, но ни о чем его не расспрашивала. Родив меня, мама долго болела, лежала в послеродовой желтухе. Однажды дедушка обронил за обедом: — Ребенок слабенький, не дай Бог, умрет некрещеным. Бабушка предложила: — Покрестим сами. По существу, ведь не священник крестит, а Христос через Дух Святой, а Дух Святой жив в каждом, кто верит. Она вспомнила, что в немецких колониях в ее дальнем Заволжье священника не видали порой годами, и обряд крещения разрешалось выполнять любому христианину. — Так то священника не было, а тут — через улицу живет, — настаивал дедушка. Бабушка возражала, но без горячности. Отца Василия она уважала и благословения его принимала всерьез. Ее беспокоили не религиозные различия, а то, что меня будут по православному три раза в купель окунать, — еще застудят. Поэтому мама и бабушка к отцу Василию отправились вместе с дедушкой. Дети остались дома, их ни во что не посвящали. Проболтаются, никому не сдобровать. Взяли с собой распашонку, чепчик, пеленки из старинного полотна — вещи, передававшиеся из поколения в поколение. Бабушка не забыла их даже в те считанные часы сборов при выселении в 41–м.

Ноябрьская морозная ночь, небо открытое, звездное. Снег предательски звенит под ногами. О сомнениях бабушки и мамы отец Василий догадывался. Поэтому, завидя гостей, сказал: — Ну вот и хорошо, что пришли. Один Господь, одна вера, одно крещение. Володимир сам после решит, какую Церковь избрать, а сейчас охраним его. Закрыли на все засовы ворота и двери. Занавесили окна. Крестными стали мой неродной дедушка и попадья. Естественней было бы сделать восприемницей одну из дочек отца Василия, но обе они были несовершеннолетними, что не допускалось. Посредине избы уже стоял деревянный чан c теплой водой. Отец Василий облачился в белые одежды из полотна, наподобие рясы, зажег свечи. Керосиновую висячую лампу задувать не стали, чтобы с улицы не казалось, что в доме совершается нечто необычное. Дымок из самодельного кадила струйкой тянулся к низкому потолку, пахло хвоей и кедровой смолой. Обойдя купель, отец Василий густым голосом возгласил: — Благословенно царство Отца, и Сына, и Святаго Духа и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь. После читал длинную ектенью, затем трижды перекрестил воду в купели и трижды повторил: — Да сокрушается под знамением образа креста Твоего вся сопротивныя силы. Одна из дочек подала отцу глиняную чашку с елеем, приготовленным Полиной Никитичной из домашнего масла. Он подул на чашку, трижды перекрестил, трижды пропел «Аллилуйя», трижды пролил елей крестообразно в освященную воду и воскликнул: — Благословен Бог, просвящаяй и осщаяй всякого человека, грядущего в мир, ныне, и присно, и во веки веков. Аминь. Потом опустил два пальца в елей и сотворил три креста на моем челе, груди и между лопатками на спине. Помазал за ушами, на руках, на ногах, все тело, взял меня и повернул лицом на восток: — Крещается раб божий Володимир во имя Отца… Аминь! — и осторожно погрузил меня в чан с освященной водой. — И Сына… Аминь! — и еще бережней опустил меня в воду во второй раз. — И Святаго Духа… Аминь! — после чего совершил обряд в третий раз. Бабушка напряженно и строго следила за действиями отца Василия. А попадья с дочками пели: «Елице во Христа крестится во Христа облекостися». Рассказывали, что я не плакал, безропотно перенося все эти процедуры и дальнейшее пеленание. Бабушка считала, что я был заворожен огнем свечей и мельканием теней по стенам и потолку, вертел головой и таращил глаза. Со мной, легко запелёнутым, все присутствующие трижды обошли купель. Потом читали из Псалтыри, из Евангелия, причастили меня каплей «вина» — самогонкой производства отца Василия, настоянной на можжевельнике и подкрашенной смородиновым соком, совершили пострижение. Бабушка, дедушка и мама, мало знавшие православные традиции, шептали беззвучно немецкие молитвы, свой «Символ веры» и «Отче наш». Наконец меня завернули в тысячу одеял и унесли домой. — Свидетельство о крещении, Эмилия Генриховна, я выдать, сама понимаешь, не могу, — признался маме на прощание отец Василий, — но если малец, когда вырастет, придет в Воскресенский приход в Егорьевске, назовет мое имя и скажет, что его крестил отец Василий, на слово поверят, в книгу занесут и свидетельство выдадут. Дедушка согласился остаться, чтобы отпраздновать событие. Напитки Василия он по нездоровью переносил плохо, но сегодня день особый. — Это хорошо, Александр Адамович, что мы Володимира в младенчестве окрестили, — произнес отец Василий, поднимая первую рюмку, — не многим такое счастье в наше время выпадает. Вот только крестные староваты были. Восприемники должны крещеного по жизни сопровождать. — Наш царицынский пастор говорил, — подтвердил дедушка, — что когда мы крестим дитя в младенчестве помимо воли его, — это так же естественно, как мы его рождаем помимо воли его, потом он вырастает в сознании, что крещеный, и воспитание его идет без ненужных душевных метаний. — Правильно говорил твой пастор, но как — то уж больно от головы сказано. У вас, лютеран, священник не батюшка, а ученый какой — то, я бы то же самое, да только по — другому сказал. Но по сути все правильно. — То — то и оно — по сути, — поддакнул дедушка. Отец Василий налил по второй. — Давай, Адамыч, помянем тех, кто до этих дней не дожил, войне, видать, конец скоро. Не дошли немцы до Сибири. А как замахнулись! Коммунисты тоже широко шагнули и штаны прорвали. Может, другая жизнь теперь будет. Горе очищает. Может, проснется народ теперь после победы, скинет большевиков. А может, у тех у самих душа просветлеет… Рассказывают, Сталин церкви открывает. Говорят, уже и Политбюро молится. Ведь коли они теперь не переродятся, то когда же?.. Сам Бог им шанс дает, но, боюсь, Адамыч, еще больше они возгордятся… Добьют до конца и народ, и веру. Ведь уже всех, почитай, через лагерь пропустили. А может, все же одумаются? К истине ведь всегда возвратиться возможно… Дедушка не отвечал. Было слышно, как ветер швыряет в окна крупной ледяной крупой. На тысячи верст вокруг простиралась тайга, начиналась еще одна долгая зима. На руках у него теперь семь ребятишек, а до лета — целая вечность. Все здоровые, слава Богу. Вот все ли крещеные? — в первый раз вдруг подумал он. — Александр Адамыч, заходите почаще. Вечера долгие, самогонкой и грибами мы запаслись, — попрощалась попадья. Может, и случилось бы так, что перекрестился бы дедушка у отца Василия, но он не дожил до весны. Нянечки в больнице рассказывали, что отец Василий приходил к нему накануне его кончины. О чем они говорили наедине, одному Богу известно.

1 Инженерно — технические работники. 2 Ручеек (нем.).

 
12
Поделиться с друзьями: