13 отставок Лужкова
Шрифт:
Все это ужасно не ново. Это вечный лейтмотив всех великих преобразователей. История начинается с нас. До нас было темное царство, мрак, ужас, тюрьма народов, но пришли мы, принесли свой луч света – и теперь вокруг царство свободы, равных возможностей и всеобщего процветания, в том числе культурного. Так говорили большевики. «Так говорил Каганович», вождь предыдущей великой московской реконструкции: такое впечатление, что Москву строили пьяные строители – кривые улицы, кругом трущобы, – а мы тут строим и построим столицу мирового коммунизма.
Отсюда и постоянные совпадения, «выпадения из времени», порой пугающие. Товарищ Сталин отвечает архитекторам, заступающимся за Сухареву башню: бросьте, советские люди сумеют построить здания величественнее и краше. Постсоветские люди во времена Лужкова могут любоваться «вновь выстроенными памятниками архитектуры» (термин одного из документов столичного
Впрочем, тут нужно сделать одну поправку. Сталин и Каганович были честны. Они никому не обещали сохранять старинную Москву. Они откровенно говорили, что ее снесут и заменят новой, и даже объясняли, почему нужно так сделать. Правительство Юрия Лужкова было, пожалуй, первым в истории столицы правительством, пришедшим к власти с лозунгом восстановления ее исторического облика. Оно не обещало ломать палаты XVII века, достраивать здания Кваренги, Бове и Казакова, заменять бетонными копиями послепожарные особнячки и дома, помнившие Пушкина, обстраивать храмы элитным жильем и офисными комплексами, устанавливать на видных местах безвкусные монументы или сокрушить Военторг. Но когда с середины 1990-х все это стало происходить повсеместно и чуть ли не еженедельно, причем под те же самые разговоры о возрождении исторического облика, у меня родилась гипотеза: мы имеем дело с руководителями, уверенными, что во вверенном им городе нет таких крепостей, которые могли бы перед ними устоять.
Подземные многоэтажные города обозначали власть над недрами. Невиданные небоскребы «Сити», в особенности задуманная 600-метровая башня «Россия» – над высями. Фонтаны, бьющие из поверхности рек и прудов – над стихиями. А «вновь построенные» памятники архитектуры символизировали власть над историей. Историю стало возможно прокручивать, как пластинку, заменяя деревянный дом бетонным и вешая на него мемориальную табличку «Здесь жил…» Историю оказалось можно заставить изменить ход, как в Царицыне, или даже обратить вспять, как в случае с «дворцом Алексея Михайловича» в Коломенском. Я сознательно оставляю в стороне коммерческие аспекты всех этих операций.
Потому что гораздо интереснее феномен, открытый Юрием Лужковым. В 2004 году он опубликовал в «Известиях» статью под названием «Что такое столичный архитектурный стиль?», где подвел теоретическую базу под все московские достижения 1991–2010 гг.: «Можно было бы серьезно обсудить тот феномен, что в московской культуре понятие копии иногда имеет не меньший смысл, чем оригинала, – писал Лужков. – Потому что смысловая, историческая и культурная "нагрузка", которую несет в себе такая копия, часто может быть и богаче, и глубже первоначального архитектурного решения».
Копия, по смыслу равнозначная оригиналу и даже превосходящая его по исторической и культурной нагрузке, – это не только неразрешимое противоречие с охраной исторических памятников, которая по смыслу своему есть охрана оригиналов. Это потенциальная угроза существованию любого аутентичного объекта, который с легкостью может быть заменен «превосходящей» его копией.
Хотя бы и целого города под названием историческая Москва. Постепенно и неуклонно она к этому и продвигалась.
Вся новейшая история Москвы, как в капле воды, отражена в этой фразе Юрия Лужкова. Из этой фразы понятно, почему можно снести и вновь построить Военторг. И, начиная постановление о нем словами «в целях сохранения», продолжать «со сносом всех строений» – это всерьез. Поэтому, когда защитники старой Москвы напоминали Юрию Михайловичу про закон об охране памятников, он отвечал им, что закон – это не догма, а повод пофилософствовать.
В этой формуле, собственно, и заключается то наследство, с которым историческая Москва не может остаться собою. Потому что, как известно, когда нет ничего невозможного, когда позволено все – нет и бессмертия.
Григорий Ревзин, журналист. Насколько я понимаю, Юрий Михайлович Лужков никогда никого не убивал. Когда он пытался снести «Речник», омоновцы ночью выбрасывали людей на 30-градусный мороз,
но никто, по счастью, не замерз насмерть. В Москве многие дома, которые ему – ему не как человеку, а хозяину своих людей – надо было снести, часто горели, и, по-моему, это были поджоги, но он не жег дома вместе с жильцами, или, по крайней мере, давал им возможность выбраться. Иногда – как в «Трансваале» – его дома падали и давили людей, но он не хотел их давить, это были незапланированные несчастные случаи. Его ребята выдавливали чужих бизнесменов, мордовали их проверками и штрафами, гнали из Москвы, но не посылали бандитов и не отправляли умирать в Бутырке до суда. Он преследовал журналистов судебными исками, и пусть это были неправедные суды, но он не посылал им посылки с бомбами и не резал им головы в лесу. Он их засуживал, причем гражданскими исками, где дело кончается штрафами и опровержениями, а не тюрьмой. Я критиковал его, обличал, высмеивал, издевался над ним 15 лет, и он никогда не пытался меня убить. Я – живой пример. А мог бы быть мертвым.И я могу поблагодарить его за это. Вопрос оценки Юрия Михайловича – это вопрос точки отсчета. В нашей Федерации много субъектов, и, увы, не про всех можно написать то, что я сейчас написал. Пока его не отправили в отставку, у меня была другая точка отсчета, я сравнивал его с европейскими странами. Даже нет, я сравнивал его с той мечтой 1992 года о том, каким прекрасным мог бы быть мой город. А с какой стати, спрашивается? Он же не в Китцбюэле родился, его только умирать туда выталкивают. В Москве он родился, у Павелецкого вокзала. Где родился, такой и получился, а пожалуй, и получше, чем мог бы.
Он искренне любил Москву. Конечно, любовь – дело опасное. Ты можешь любить женщину, и в конце пути она станет дамой настолько благородной и изысканной, настолько мудрой и благорасположенной к миру, что минутное общение с ней оставит ощущение, что случилось что-то правильное и отчасти волшебное. А может превратиться в бабищу в трениках с заплывшими от тупой жадности глазами, так, что минутное общение с ней оставит у любого ощущение, что он посетил свиноферму. И то и другое получится через любовь, и это может быть сильное, страстное чувство. С Москвой, пожалуй, вышло что-то скорее второе, чем первое. Но любовь была искренняя.
Он дарил ей украшения, бриллианты зданий, ожерелья транспортных колец. Ну, подсовывали ему больше дешевую бижутерию, фальшаки вместо антиквариата, но он-то искренне не разбирался, он хотел как красивше. Он был фанатом стройки. Слушайте, он 20 лет раз в неделю объезжал московские стройки, и все чего-то там руководил, разводил, вмешивался во все проекты – это же страсть! Может, это было несчастье, потому что все, к чему он прикасался, очень портилось. Он не умел уважать чужое мнение, он ни в грош не ставил архитекторов, влезал в проекты с идиотскими идеями, всюду, как маньяк, норовил запихнуть подземную парковку, он вообще предпочитал, чтобы архитекторов не было, а вот здание и надо снести, и построить такое же, только поновее, получше внутри, а внешне все как было – и сносил, и строил. Ну дикий человек. Но, с другой стороны, он нашел меру воровства. Это страшно трудно, потому что стройка – это много людей, а когда воруют многие, со всех сторон, то они не координируют свои действия, не понимают, где граница, где еще можно, а где уже нельзя – и так у нас десятилетиями строится Большой театр, Мариинский театр, стадионы, аэропорты, дороги, жилье для военных – да все. А у него-то строилось. И разница, боюсь, только в его страсти, пассионарности, в том, что он единственный, кто все время держал в голове, что надо построить, а не только спереть. У нас больше нет фигур с такой страстью.
Он вообще любил, чтобы было красиво. И сладко. Он любил художников, скульптуру. Странных, конечно – Церетели, Шилова, Глазунова, Андрияку – ну да, барак на Павелецкой, Губкинский институт – не до воспитания вкуса было. Но он ценил яркость и остроту жизни. Театр любил, праздник и чтобы все были веселы и довольны, танцевали, чтобы была не жизнь, а мед. Очень русский человек.
И благодаря этой его страсти все это становилось предметом общественного интереса. Ну не все, отчасти это, конечно, зависело от потенциала самой темы. Скажем, медом всерьез он не смог всех увлечь. Но то, что люди в Москве, в сущности, такие же, как он, стали так страстно интересоваться скульптурой, памятниками архитектуры, новыми зданиями – не было бы этого, если бы не он. Конечно, они больше интересовались в негативную сторону – что еще разрушили, какую гадость где построили, какого еще истукана бронзового поставили – но ведь какой интерес! Вот, скажем, классической музыкой Юрий Михайлович меньше интересовался – и где она? Где искрометные статьи «Долой рутину с оперных подмостков»? Нету же ведь.